Однажды, как бы вскользь, с чувством сожаления и некоторой горечью мама сказала мне, что ей почему-то трудно говорить о самом личном, сокровенном. Много позже мне попалась ее маленькая записка, текст которой подтвердил эту, вроде бы случайную, фразу. Мама пишет: «С самых ранних детских лет по всем этапам жизни <...> молчание о заветном (здесь и далее подчеркнуто автором. - И.Е.), непреодолимость, стыд перед раскрытием этого самого заветного перед другими, будь то в деле веры или чувства, или искусства. Это какое-то органическое свойство, может быть изъян. С годами выработалось умение раскрытия только верхних, более внешних слоев - в ущерб потребности истинного общения, так сказать, суррогат его. <...> Мне трудно произносить такие слова как «отец», «мать», «Бог» <...> (слово «любовь» она не могла не только произнести, но даже написать).
Теперь становится понятно, почему в ее «Автобиографических записках» и дневнике так мало места уделено ее чувствам, переживаниям, ее сугубо личной внутренней жизни. Понятнее становится и то место, которое заняло в ее творчестве поэтическое дарование! Оно стало как бы отдушиной - выходом в ту среду, где она может раскрыться, «не молчать».
Стихи она писала изредка, когда возникала особо острая необходимость прорыва накопившихся чувств, мыслей. Проявлялось это особенно в те периоды, когда она не могла почему-либо заниматься живописью и потому искала другую форму творчества.
Свои стихи мама никому не читала и не показывала. Мы обнаружили их лишь после ее смерти в архиве - переписанными начисто, почти без поправок.
И.А. Евстафьева
Без ветра, без паруса бревнами плыть,
В цепи каравана верблюдом ходить, –
— Какая глухая, без окон, стена,
Скупая, без грохота ливней, весна!
В песках утопая, пустыней брести,
Не выпитой полную чашу нести,
Не нужного бремени вытащить плот,
Отважных коней укорачивать ход, –
Какая без жала, без яда тоска,
Какая тупая тоска!
Москва, 1939.
Из легких легчайшая светлая власть
Давно о тебе я взыскую!
В высотах полета не страшно упасть, –
В низинах я горько тоскую.
Незримой свободы крылато кольцо,
Оно не противится чуду,
В завесах ущелий скрывает лицо, –
Но шепчет сквозь ветер: «Я буду»
Москва, 1939.
Еще не осень, но короче день,
Улыбка солнца — драгоценней,
И мягче свет, и легче тень
И зноя натиски мгновенней.
Зеленых бликов теплота
И веселит и нежит тело,
Как будто жизни суета
В блаженном сне оцепенела:
В пространствах светлых редкий звук,
Как звон стекла и чист и ломок:
Мгновенья тают: Недалеко круг
Осенних будничных потемок:
Михайловское, 1940.
Утром листьев очертило круг
Мне осени мгновенье золотое,
Оно легко, и краткий мой досуг
Спаяло с вечностью, — незыблемо-простое.
Недвижна мысль, неслышны сны и боль
На страже — светлое, из золота, сиянье.
Но не скажу судьбе: «Позволь
Еще на миг продлить очарованье».
Круг солнечный манит окончить жизни лет,
Но срок не встал: текут часы пустые.
Лишь память верная сквозь время понесет
Мгновенья осени, как листья золотые.
Малоархангельск, 1939.
Там солнца круг написан сердца кровью:
По счету жизни — жизнью заплатил
Ван-Гог неистовый. Неистовой любовью
Крепя мазок к мазку, — он умер так, как жил.
Он чашу пламенную цвета
На вещи скромные пролил,
Свивая нервы в контуры предмета, –
В квадратах рам горячий мир творил.
По полотну, в прозрениях поэта,
Мечты созвездьями — не кистью он водил:
На праздник Юга, золота и света
Он многих звал: Но был всегда один.
До дна жестокого вскрывалась правда духа,
Когда в бреду он плоть свою разил:
Забыть ли боль истерзанного уха?
Вместить могущий — он вместил:
Москва, 1939.
Скажи, каким простым обманом,
На холст бросая смело планы,
Ты рушишь статики законы?
В музея стены даль вплывает,
Сырая мгла колышет дымы,
Бегут трамвайные вагоны,
Мостами стелятся туманы,
В туманах бродят пятна-люди:
Волна качает тихо лодки,
Неповоротливые баржи,
И небо светом одевает
Пейзаж простой и величавый.
Скажи, каким простым обманом
Умеешь ты, сказав так мало,
Раскрыть заманчивые дали?
Москва, 1939.
Аккордов матовых экран:
В зелено-золотистом фоне
Поет медлительный орган
Сны экзотических симфоний.
Стволы дерев — как звуки труб.
Ночные торсы блещут медью.
Прорезы глаз, кармины губ
Сплелись в узор лианы плетью.
Его мелодии ведут
Сквозь чаши пальм тропой обманной
И листьев бархатных несут
Нам аромат чужой и странный.
Москва, 1939.
Там непрерывно вдохновенье,
Вкус жизни свеж, как сок гранат,
Долины вечное цветенье
Сплотило ветер в аромат.
Синеет плащ морских приволий,
Светлеют зонтики мимоз,
Шатры эмалевых магнолий
Одели тенью хлопья роз.
Широким горы встали кругом, –
Садов и далей не теснят.
Дома идут зеленым лугом,
Как стадо ласковых козлят.
Смуглее бронзовых медалей
Там руки девушек и жен
Слагают крылья черных шалей
Как в строгих абрисах икон.
Слетают горные Парисы,
В движеньях быстр высокий стан.
Там женщины, как кипарисы,
И кипарисов строен стан.
Вечерней улицы движенья
Не суетливы, не пестры
И в теплом сумраке — паренье
Благоуханной простоты.
Москва, 1939.
Не торопи, отец, ты можешь
Меня немного подождать?
Осталось мне лишь пестрой лентой
Барашку шею повязать.
О подожди! Еще не полны
Сосуды свежею водой,
Еще темнеющей дорогой
Быки идут на водопой.
Зачем звездой меня ты манишь?
Тот свет далек, я не готов:
О, лучше я останусь в стане
У догорающих костров!
Москва, 1939.
Над головой моей вселенная
Сияет светим голубым,
А я внизу, как птица пленная,
Глотаю тлена горький дым.
Все алтари людьми покинуты
И все святыни сожжены,
Земную грудь палит раскинутый
Костер губительный войны.
Легки касанья звездных шорохов,
Костры вселенной — далеки,
Земных зловещих, грозных сполохов
Следы страшны и глубоки.
В ночи тоскуют птицы пленные.
На крыльях сломанных — рубцы:
Им снятся новые вселенные
И звезд блистающих венцы!
Бишкурай, 1942.
На чужбине прозрачны зори,
И большое-большое небо:
Полумесяц так чист и тонок,
А у нас всех — большое горе!
Здесь весна также прекрасна,
Соловьи с кукушками спорят,
Также пахнут леса и травы,
И ночами не гаснут зори:
Но к пришельцам не ласковы люди,
Наши лица и речи им странны.
Не поймут они нас и осудят
За иные, нездешние нравы.
Нас война всех сюда угнала, –
Страну губят жестокие люди.
Города, деревни и села
И всех близких нам — они губят!
Чист и ясен весенний месяц,
Золотисты вечерние зори,
Соловьи поют свои песни,
А горе — как небо большое!
Бишкурай, 1942.
Растут в окне весенние рассветы,
Их перламутр, как отрок, нежно-бел,
И в серебро и розовость одетый
Зимы убор еще на стеклах цел.
Вздохнул и вздрогнул воздух полусонный,
Кровь забродила легче и хмельней,
Вплывают в сумрак утренние звоны
Зарею новой вскинутых лучей.
От мига к мигу все прозрачней звоны,
Лазурь на небе чище и ясней.
Нежнее отблеск палево-зеленый,
А стуки сердца чаще и слышней.
И одолев ту негу нарастанья,
Взметнулся в небо светлый сноп огня,
Бросая миру в сны и упованья
И мед и горечь будущего дня.
Миасс, 1942.
До позднего лета от самой весны
Свирелью сверчков убаюканы сны,
В молчанье ночей беспечален и чист
Запечных артистов серебряный свист.
Хором незримым по щелям снуют,
Сметают тревогу и славят уют:
Стремлений, свершений пусть грозен поток,
Но верен свирельным напевам сверчок.
Кошмары забвенья и сонный испуг
Прочь сгонит невидимый маленький друг.
Всегда беспечален, всегда голосист
Серебряных трелей запечный артист.
Бишкурай, 1942.
Душа живет в тенетах переулков:
Была там синь небес в оправе из камней
И в перекличке зовов и звучаний гулких
Массивы зданий пели гимн весне.
Там в смене лет нес камень терпеливый
Шагов несметных разнобойный шум.
И в такт движеньям мерно-торопливым
Душа росла прибоем вечных дум.
Закат катил оранжевые волны
Неповторимых лиц и поступей людских,
Скрещеньем взглядов были миги полны,
И в многоликости гранился лик Москвы.
На площадях маячили миражи,
Был ветра вздох как эхо бурь степных,
Как реки — улицы, витрины — как витражи,
Роился мир в тенях и снах ночных.
Дни были полными. Упорством и усильем
Вздувались мускулы, терзали шумы слух,
Точили камни пыль и яд неврастении,
Тускнело зрение, испепелялся дух:
Но кто-то с пепелищ на новые высоты
Незримо бережно за руку выводил,
И снова полнились прозрачным медом соты,
В цветенье образов там вольно дух бродил.
Во взлетах этажей затерянные кельи
И лица странников без посоха в руке,
Святые без вериг и светлое похмелье
Мечты рассекшей даль в отважном челноке.
Преданий прошлого прореявшие крылья
И звуков магия в утихшем блеске зал,
Поденщик города и гордого усилья
В истоме горестной к вам руки простирал!
И были трудны дни, и полнились весельем
Часы ночной тиши и дум ночных похмелье:
Бишкурай, 1942.
Все темные глаза должны поголубеть
При взгляде на него.
И что-то в каждой сдвинется судьбе
При имени его.
При имени его настанет сад,
Где не стряхнула снега с плеч весна,
Особый час — ни утро, ни закат,
Под вишнями тропинка чуть видна.
Он, падая, разбил о камни грудь,
Но остаемся с ним наедине,
Чтоб снова бесконечно утонуть
В самой высокой голубой волне.
Кто за спасенье мира, будет с ним.
На этом свете он во всем был смел,
Тем высшим сладострастием палим,
Которому не выносим предел.
Тем высшим сладострастием палим,
Что плавится земное вещество,
Сквозь мрак огня, тяжелый плотский дым
Безумцам явлено бывает божество.
Страдания его теперь прошли,
Лицо глядит юнее и мирней,
Без песен Блока знать нельзя земли,
Нельзя знать мир без голубых морей.
1953.
Стихотворения А.Ф. Софроновой печатаются по рукописным автографам, хранящимся в личном архиве И.А. Евстафьевой (Москва).
Публикуется по книге «Писатели Орловского края ХХ век. Хрестоматия». Орел, 2001 г. Под ред. проф. Е.М. Волкова. «Возвращенная» поэзия ХХ-го века.
(Опубликовано на сайте http://maloarhangelsk.ru/sofronova-poems).