Памяти Жены моей Тамары Гусевой
и Друга – Виктора Яковлева.
Трагическому уходу их – посвяшаю.
Пред смертью написал тебе
последнее «люблю!».
— Ответила: «Писал бы ты
почаще!»
— Но жизни путанные чащи
не оставляли следа
на снегу.
Я берегу письмо,
как душу берегут,
как облака лелеют на прогулках.
Все мысленно ищу, в тех
детских закоулках —
следов далеких на
алеющем снегу.
Сказала ты: «Россию я люблю
и ни на что её не променяю!»
Она дала тебе немало,
твой колорит роскошный от нее.
И где б ты ни была, ища какие дали,
крапиву иль репейник, серенький забор —
то Нимфы — красоту нежданно
подсказали,
то Пан сыграл свирельный перебор.
Над Волгой погостив, все облака
растают,
и затуманится вечерней дымкой дол.
Как-будто мне в душе России не хватает...
Ударился корабль о затонувший мол...
Обуглились цветы, в ночной и синей
вазе...
В воспоминаниях всё длится грусти срок.
Цветам не расцвести,
и вёсен не собрать...
Надеждою томим, за дальним поворотом
сиреневый платок твой долго буду ждать.
Замкнулся я. С кем мыслью поделиться?
Душа с душой теперь не говорит.
Икона уплыла, и не на что молиться,
молчу в себе — не говорится —
хоть с облаками утром говорить.
Ах! Ариадны нить, которая вела,
была Тамариным клубком.
От Волги, от рассветов и метели,
её свивали те задумчивые ели,
чей шум преследует от детства, за окном.
Она прервалась — жизнью не связать.
Молись и не молись — душе не намолиться.
Преследует меня иная немота —
во сне, который вечно длится,
как эти детства облака,
что не успели к дням моим пробиться.
Что останется?
О! Что останется?
— Может, та голубая даль?
Кто останется?
Кто же останется?
— Может, тот, которого жаль.
А куда подевались лишние?
— Лепестками развеялся цвет.
Что-то там забелелось под вишнею.
Чей знакомый возник силуэт?
Что останется в жизни
как прежнее,
как незыблемое в груди?
Что-то зимнее...
Что-то снежное...
Что-то тающее впереди.
Какое горе в мире совершается...
— Уходят люди. Близкие прощаются.
И длится день— годами насыщается,
а главное — работа прекращается,
чем человек живет.
Лишь память продолжается,
во времени и горе рассыпается...
И остается холм земли упругой
над другом и любимою подругой,
да тень ветвей на кладбище далеком,
где встретятся друзья, приехав ненароком.
Лишь птицы здесь проводят
день-деньской
весенней и осеннею порой...
Какое горе в мире совершается.
Уходят люди.
Жизнь не прекращается.
Весь в жимолости палисад.
И подорожник, голубея,
перечеркнул дорожку в сад,
где средь берез прошла аллея.
Гора скользила резко вниз —
там к Каспию бежала Волга,
и дальний берега карниз
зажегся красным, но недолго,
потух... и вечера огни
зажглись то тут, то там по окнам...
Пахнуло холодом росы,
запахло резедой прощально,
и в синем своде, за окном,
зарделась звездочка печально.
Не думал я, что торною
тропой пойду.
На землю мгла падет...
Дорога нелегка.
Уводит стежка от порога
в пожар вечерний, в облака.
За Волгой берега все в золоте
сусальном.
Примета детства — старый монастырь.
Выглаживает ветер водяную ширь,
и в кумаче от солнца берег дальний.
Средь дней осиротелых куда я ни пойду,
ТВОЙ сад идет за мной,
преследует меня
тот запах яблок спелых
и дуновенье алых роз...
Духовно мне.
Душевно.
Близко...
Откуда-то доносится мотив,
напоминающий тебя —
в небытие ушедшую весну...
...И золотой закат.
Последний длинный путь —
пешком до Лувра.
Поближе — Мармотан —
чужие
берега...
На фотографии у Сены
на мосту,
с Наташей,
где вид твой очень бодрый...
То было к вечеру,
и
золото скульптур
на сизом небе —
охрами горело.
А Сена искрилась бликами,
как рыбьей чешуёй.
Мы медленно прошли
по Тюильри,
и Лувр возник пред нами
серою громадой...
Ты счастлива была,
что выдержала путь...
Но в Ницце ты уж с палкою ходила —
у Ренуара и Дюфи.
Москва ж тебя в полон забрала
и ноги отняла.
Ты в кресле у стола пастелью рисовала.
В сопротивлении душа твоя жила!
Последний скорбный путь,
свершенный по России —
твой Городец.
Он отнял все, что было:
все дни, что детство подарило,
и
завершил трагический конец.
Приди
и посиди,
пожалуйста, со мной!
Сядь на кровать,
поговори немножко...
Смотри,
как ласточки порой
крылом своим чертят окошко.
Им любо в небе голубом,
им вольности даны от Бога!
Не уходи,
ведь за порогом
не сможешь ты меня найти.
По нашей жизни столько прокатило бурь...
Не осуждай и бровь свою не хмурь!
Целую я твои глаза и руки
на тризне горестной разлуки...
Молчи...
Мы сердцем говорим.
Ищу следы,
следов знакомых много.
Весь быт — он создан был тобой:
тут мелочь каждая
от самого порога
тебя напоминает...
И о зимах...
Где валенки,
пуховый твой платок...
Этюдник я несу...
Спешим запечатлеть
еще один морозный день...
Потом я руки долго тру,
дыханием своим отогревая...
Писали день за днем,
и все казалось мало.
Ты видела в природе красоту,
и в быте красоту нежданно создавала...
Следы в снегу... они идут за мной.
... А этот стих — тебе —
за прошлые следы.
Какое грустное «прощай!»
мне с облаков нежданно прозвучало.
В днях будущих ничто не разлучало...
Но вот ужасное «прощай!».
Ты — день,
я — ночь...
Мы — близнецы, и нас не разорвать.
Спустилась мгла,
разбиты все надежды.
Осколков будущего не собрать,
не склеить тот бокал, как прежде,
где было налито
янтарное вино.
Что жизнь? Пустыня.
Перемываю я песок
и золото ищу...
Но золота тут нет,
заране знаю.
Но все ж работаю —
мифический Сизиф,
и день за днем
просеиваю километры...
Так живопись!
Не я один ей предан до нутра.
С утра я становлюсь к мольберту,
на Божий мир вытаскиваю цвет.
Душа пирует!
Леплю своих героев,
которые в миру не существуют.
Иду, выматываясь.
До горизонта нет конца,
и нет мне легкого пути.
Пустыня бесконечна,
и призрачны надежды
хотя б крупинку золота найти.
Как будто бы
ничто не изменилось,
все вещи на местах...
Лишь только небо
за окошком раззвездилось...
Ты в шорохах по комнате прошла
и руки мне на плечи положила.
Букеты на стене...
Букеты на столе,
и вазу синюю ночную вижу...
Я подвигаю очерк твой поближе —
хочу поймать его... Увы!
То полная Луна рисует по стенам,
Твой силуэт холодными лучами.
А между нами — пустота.
Сочувствие друзей?
Да!
В лучшем случае — клочок воспоминаний
в какой-то день за рюмкою вина.
Жизнь бьет под дых!
И в этом ли вина всех тех,
чей марафон по жизни бесконечен.
Слаб человек. В душе своей —
беспечен,
и хлеб насущный не дает иному быть.
Как трудно жить
без воздуха в пространстве
и не забыть былого постоянства
той любви,
что стоит лишь любить!
И не забыть тот день, когда вьюжит пурга
и двое встретились не на дороге,
а в белом поле, средь снегов,
в улыбке.
И день тот, трепетный,
как птенчик, и туманно-зыбкий,
остался днем любимым для двоих.
Сочувствие друзей?
Когда уходит друг —
всего лишь миг,
он завтра же растает...
Лишь постоянство памятником станет
да этот вот, душою спетый, стих,
который тоже затеряется в пространстве.
Напрасные слова
и слезы — все напрасно...
Былого не найти
и жизнь не возвратить.
Должны
воспоминания границу перейти
земного,
найти тропинки и пути
в надзвездные края
и отыскать, и отомкнуть
ту дверь в пространство,
где в снах
мы сможем говорить с Тобой
напрасные слова.
Для всех — ты просто умерла...
Для близких — погибла,
как трагический Икар!
Повремени!
И к Солнцу прикоснуться не спеши!
Твои полотна из «Подсолнухов»
сгорели,
распались,
как горсточка золы...
Трагические дни
предрешены —
играет Рок твоей судьбою.
Еще в мгновеньях небо
над тобою...
Нет Ангела — Тебя
из пламени спасти!
В шкатулках памяти
хранятся у меня
те дни на карточках случайных,
где тайная улыбка карих глаз
еще не предвещает бед печальных...
Меж строчек,
как засушенный цветок,
какие-то случайные мгновенья
тех дней —
весны преображенья,
покоя и движенья
юных глаз.
Ты лет своих
здесь, на земле, не дожила,
пастелей будущих своих
не дописала ...
Бывает так —
полночная звезда
в рассвете утра угасает,
растаяв в золотом пространстве дня...
Так ты свой путь
внезапно прервала,
исчезла с первым блеском утра,
в его
серебряных лучах из перламутра,
что так любила
ты в пастелях написать.
Она была одной из самых
цепких в жизни,
среди всех тех, что встретил
я в пути.
Любила уголки далекие Отчизны...
И всякий мог сочувствие в душе её найти.
Она была Художником
от Бога.
Вела простой с природой разговор,
и подорожник, что кружил у нашего
порога,
крапиву и пустырник
наделяла красотой.
Ничто на пандах* превращалось в Диво —
слой воздуха и фон неприхотлив,
все колоритно,
нежно,
и красиво,
как утренний туман,
окутавший залив...
Она ушла предутренней порою,
когда ещё совсем не рассвело.
И мнится мне: глаза свои закрою
и ощущаю рук ее тепло.
21 июля 2002 года
(40 дней, как нет Тамурика)
* Панда – картина, написанная масляной пастелью.
О! Сколько ни стучи —
тебе не достучаться.
Уносит Волга волжскую струю...
Не будем мы с тобой встречаться
здесь, на холмах.
Один теперь стою.
Твой силуэт
мелькнул у поворота...
И Белый Конь тебя унес...
И заперты ворота...
И брошен сад,
увял цветник из роз...
О! Сколько ни кричи —
твой сон предельно крепок.
В реке — Ты,
в облаках,
в струях воды —
везде!
И чудится, что голос твой
из тех небесных клеток
мне эхом прозвучит на северной звезде.
Сегодня бросилась из носа кровь,
И каплю красную по скатерти размыло,
как пламя, что ушедшую любовь,
без жалости, в минуту, поглотило.
Так мысль мою все крутит круговерть...
У места этого — все в гари и упреке,
и эта неожиданная смерть
смешала бывшие и будущие сроки:
когда любовь весенняя цвела,
была похожа на ростки той ветки нежной,
светло-зеленой, безмятежной,
не ведавшей, что засуха пришла.
...Березовые стройные аллеи,
дорожки, что сворачивали вниз, —
мы были также молоды и млели,
от каждой трели соловья, схороненного в них.
...И легких пальцев
нежное касанье
руки,
и белизна березовых колонн,
и шепоты притихшего молчанья,
и колыханье клейкого листа...
А в воздухе плывет черемуховый звон,
и утра розовый, трепещущий восход
нам, как икону посылает.
Две яблоньки
росли в твоем саду.
Одна была при
доме — от хозяев,
другая же —
посажена тобой.
Куда я ни пойду,
тот сад идет за
мной, преследует
меня тот запах
яблок спелых,
духовно так
наполненный
тобой.
К рождению,
Луна
мой сон по кругу
водит,
прокручивая дни,
как в медленном кино...
Как хочется на цыпочках
вступить
в те давние года,
где Детство и Любовь,
Волнение и Утраты...
Все снова пережить:
ушедший вечер, комнату,
где желтая луна
печатает квадраты
по постели,
а за окном
шумят
задумчивые ели,
и еле-еле
над горизонтом светится звезда.
Исписанных страниц
листки перебирая,
средь них — две фотографии твои,
где челка спущена на лоб,
и локон
выбился над правым ухом...
Так пристально ты смотришь на меня,
с любовью, может быть
с упреком,
что дальше нам раздельно
путь держать.
...Случайных две головки,
сделанных на паспорт...
Но глаз живых и брови —
два крыла, и рот
чуть-чуть в улыбке...
Те фотографии твой образ
зыбкий
тех лет далеких мне приподнесли,
и вспомнил я
Урал и каменистый Тургояк —
ты в ватнике и кирза
на ногах,
и шест в руках, чтоб не споткнуться.
Идем, как Ангелы, по облакам,
которые клубятся под ногами.
Россия где-то там
в сединах за рекой...
Две фотографии —
Случайность средь бумаг —
один лишь эпизод.
А сколько в жизни было —
путей, исхоженных вдвоем.
Смотрю на зеркало, а отраженья нет.
Ушла ты в мир немого
зазеркалья,
и растворилась в нем,
как вешняя гроза...
Кусочек радуги
за дом наш зацепился...
Лишь снятся мне во сне
твой силуэт,
твои глаза,
и челка,
похожая на лес прибрежный...
Осколки от тебя
в том смутном зазеркалье
и голос,
точно эхо от грозы.
Какой тяжелый год —
он с Виктора начался...
Мне говорят:
«Не надо слез...»
Обрушилась душа.
О! Сколько близких жизней
он неожиданно унес...
И снег,
тот белый снег,
что в юности зарею алой,
под утро, по тропинкам,
змейкою бежал —
забрызган кровью...
Обвалом небывалым,
как будто в страшном сне,
мерещится все мне.
А после Виктора — Тамара
из жизни так трагически
ушла...
И алая зоря,
как в зеркале старинном,
покрылась чернотой
и дымом от костра.
Какая бы година ни пошла —
тот грустный день
всегда идет за мной...
Одна голубка, отвернув от стаи,
навек останется
с твоей
трагической судьбой.
Где-то войны идут...
И без войн — убивают!
Плачут женщины,
парни могилы копают...
Жизнь идет,
и
обиды никто не имеет...
Кто стареет, а кто
богатеет,
кто влачит эту жизнь,
дни в вине прожигает..
И
над всем — облака,
облака в голубом.
Влюбились мы задолго до войны.
На фронт ты мне писала письма —
была как будто бы со мной.
Потом — зима московская, учеба,
и здесь, по переулкам грязным,
вышагивая километры нашей жизни,
мы выясняли беды и грехи.
Тот снег лепил совсем недетский,
пурга швыряла грязью нам в лицо,
и холод общежитий, убогая еда, талоны —
не разжимали рук заветное кольцо.
Мы стали уж не те —
носили сапоги и бутсы.
Портянки и шинель принадлежали мне.
Как будто все прошедшие обузы
нас сблизили в кромешном страшном сне.
Чужими переулками шатались,
в наш шаг светила полная луна.
Ночами было не до сна —
мы внутренне любовью наслаждались.
И мглой размазанный пейзаж,
и под ногами грязь и сырость,
Но мысль, что детство возвратилось,
и даже тот сухарь, деленный на двоих, —
все это в счастье превратилось,
подаренное нам безрадостной порой.
Три розы красные
в бокале белом
увяли в день один.
Мне вспомнился рассвет,
который так же сник...
И утро медленно, ленивою походкой,
вступило пяточкой на горизонт.
Прозрачная роса
весь запятнала склон,
а солнце — заяц золотой
на землю спрыгнет к нам
едва ли...
Три розы красные
в бокале белом
увяли в день один.
Последние открытки,
что я покупал,
а ты еще не вставила в альбомы, —
они лежат теперь забытые,
как звоны, растаявшие в воздухе ночном.
Бее вещи на столе
разложены твоей рукой по ящикам
и полкам.
Теперь — это реликвии.
Что толку мне
все это в сотый раз перебирать:
две свечки, купленные в церкви,
и записи и адреса —
все тщательно сохранено.
Оставлен кусочек жизни,
облюбованный тобой.
Я память сохраню —
годами по работам,
где ты была в душе своей смела,
была отличным живописцем.
У тех, кто приобрел твои работы,
они, как средь полей
нежданные цветы.
Полно вам спорить
и полно бахвалиться —
жизнь прожита
и её не вернешь.
Тянешься к делу,
а дело вдруг валится.
Звуки к мелодии
не подберешь.
Хочется вновь
размахнуться неистово,
вновь зазвенеть
в серебристом лугу,
а на душе отзывается льдистово
хрустом ледка,
на другом берегу.
Хочешь обнять эти мысли кудрявые,
хочешь до них дотянуться рукой...
А поглядишь —
за крутой переправою
в Жизнь перевозит
паромщик другой.
Где найти мне этот остров,
чтоб остаться Робинзоном,
где сиренево-ландринно
ночью искрится волна?
Где без думы и без риска,
окруженный тамариском,
дней сиреневый остаток —
в замке хмуром и немом.
Где все залы — это эхо.
Все окошки — ночи звезды.
Все полы — трава забвенья,
а еда — лишь только вздох.
В этом замке, окруженном
то тенями, то рассветом,
ждать безвыходно все годы
с дальней звездочки — привет!
О! Как сладостно забвенье!
Так легки, как крылья, мысли.
В этом море
этот остров,
обойденный стороной.
И ушедших дней минуты,
словно камни — в драгоценность,
складывать в подвалы
замка,
упиваясь тишиной.
Я сумерки вечерние люблю.
Когда один сижу,
перебираю жизнь свою,
как письма старые перебирают.
А стая голубей ещё летает,
стучит в окошко комнаты моей.
За дальними домами
закат уходит в горизонт,
уходит вместе с нами
все дальше и сильней.
Одна голубка, отвернув от стаи,
на подоконник села — стала ворковать.
И думы разбудила...
Где прежние года
и молодость свободы?
Вас ни в каких глубинах не сыскать.
Закат ушел. И темно-синий,
зыбкий
разлился свод, мне бросившись в окно.
Одна лишь прилетевшая голубка
все продолжает ворковать,
клюя мое зерно
Фарфоровая роза сделана тобой,
лежит между стаканов
в бисере старинном.
И тут и там —
та белизна и хрупкость,
та волжская вода,
голубизною отливающая
в красках чистых...
Тут целый шкаф —
твой купленный фарфор
ультрамариновым оркестром
средь золота и белизны своей
сияет,
напоминая о тебе.
Когда ты, снежная,
в пушистости наряда
средь веток, в инее, под белой кисеёй,
была сама похожа на звенящий,
по-зимнему
сияющий фарфор.
Весна! Распахнуты окошки...
Цветет под окнами сирень,
мяукают чужие кошки
в саду.
В рассвет вступает день!
Прохладой тянет из дверей,
все в золоте у окон рамы,
и сотни розовых свечей
затеплили по долам храмы.
Но ночь, метель и
след в снегу,
и музыку её ночную
на том,
далеком берегу,
как драгоценность, берегу
и
платья край
её целую.
Брызнет солнце и на Волге —
рыб зеркальных чешуя.
Где-то виснет посвист долгий
пароходов
в тех краях...
Горизонт качнулся выше,
накренился лесом вниз...
Норы ласточек под крышей
испятнали весь карниз...
Точно
клавиши,
березы
костяною белизной
скачут с неба на откосы,
точно белый конь степной.
А на небе,
а на небе
дуновеньем белых крыл
ставни в рай весенний
настежь —
мне Архангел отворил.
Что ты знаешь?
О, что ты знаешь?
Где, в каких закоулках души
в нас живет человечья жалость?
Схоронилась где?
Задержалась?
Почему человеку жаль
вновь поплакать,
сказать кому-то,
голубую свою печаль?
Что мы знаем о том, что вечно?
Как зардел в вечеру закат?
Как запела птица беспечно?
Отчего вдруг заплакал брат?
Мы по жизни плывем все мимо,
словно в ветреный день облака...
Лабиринтами — неодолимо,
к горизонту, где гаснет закат.
Всевышнему, по совести людской,
за то, что вместо хлеба
не положит камень,
молитву
в скорбный день
творю
за всех, ушедших за Христом,
кто жил и плакал вместе с нами.
Есть тихий рай в душе моей...
Для проходящих — в нем закрыты двери.
Там Вольность вместо
ядов и цепей
Архангелом оберегает
дней
моих потери.
Нельзя сказать,
что нас хранит
Всевышний.
Жизнь,
как река, течет —
ему
не уследить...
И будущей весной
и яблони,
и вишни
цветеньем заметут
прошедшие следы.
Исчезнет всё:
и жизни нить,
и память
сгорят, как сор,
на медленном огне…
И зыбкие пески
воспоминаний
не зазвучат
в охрипшей
тишине.
На мелкой фотографии
твое лицо —
овал — яйцо
и челка надо лбом,
бровей разлет,
глаза, как вишни,
и улыбка...
Бог Всевышний,
зачем ты, взяв,
взамен нам не оставил
ничего...
И даже зимы...
И её сугробы,
когда мы были молоды
и оба
без цели, без пути
брели, не думая найти
спокойных дней
на волжском горизонте...
По снегу валенки
печатали следы...
А синий окаем ночного неба
над нами воздвигал шатер —
для будущей судьбы.
Тамурикова книжка:
забытый Моруа —
прогулки по Парижу,
где
через несколько листов —
засушенный цветок —
почти узор старинный,
весь в запахах Парижа твоего.
Вот у химер Нотр-Дам, —
коричневый цветок,
а у Монмартра —
каштаны охр,
зеленый лист
у Сен-Жермен Де Пре.
Все это ты в прогулках
собирала....
В душе своей —
как звуки — берегла...
Изящный Моруа,
взяв сердце у Парижа,
и подарил легко:
Конкорд, Пале-Рояль
и
Сену под мостом...
Матисса с Пикассо —
в Оранжери,
дорожки в Тюильри,
где в золотой закат...
мы, словно
в Зазеркалье,
на себя смотрели
а тучка золотая
над Парижем тлела —
ещё один цветок —
подарок Моруа.
Любила Пикассо...
Ван Гог был твой приятель,
создатель цвета, близкого тебе...
И облака любила ты не меньше,
в них видела театра
светоносность
и мизансцен мгновенную игру,
Полярную звезду —
кобальтом расцветила,
а Млечный путь —
от грунта порошком.
Ты беззаветно живопись любила,
она тебе
давала наслажденье Красотой.
Я помню пальцы,
их касанье к полотну,
и в это время
задумчивость печалилась
в глазах,
как будто небо пред грозою...
Затем удар!
И цвет трепещет птицей,
нежданно пойманной котом...
Любила ты Коро,
его туманность
напоминала
Волги утренний рассвет
и горизонты,
вдалеке
размазанные акварелью...
Походы наши
средь весенних рощ —
рисунок тоненьких ветвей
на небе чистом
и запахи земли,
не сбросившие сон.
Во снах — куда-то еду…
Куда — зачем?
Бог весть!
С пути на путь
перебегаю,
упал...
И некому помочь...
Проходят поезда...
Кричи тут, не кричи...
Проси?
Ни человека,
и чернота,
и никаких примет...
К далеким дням —
любви моей прошедшей —
обратного билета
у кассира нет.
Я спрятал в тайники
всю грусть моей души.
До горизонта — тишина,
и ни звезды,
и ночь
как жестью выстлана —
возьми и постучи.
Я запрятал в тайники
без срока,
без ответа
какие-то ключи
от прежних дней —
от лета
последнего,
в трагедии моей души.
Последний поцелуй наш
был в купе вагона...
А дальше — в письмах,
на бумаге...
Те поцелуи в воздухе
остались.
И с Виктором
мы также распрощались,
расцеловавшись
около такси, —
такой же поцелуй,
на людях — впопыхах...
Сквозь наши руки — чернота,
на небе — ни звезды...
Из дней моих ушли —
две смерти, две любви.
В душе — тревога ночи,
и в думах
возникают ваши лица.
У Жизни на краю —
последний поцелуй.
С десятка фотографий
ты смотришь на меня...
От глаз твоих
мне никуда не деться...
Я растворяюсь в них...
Святое детство,
когда вступили мы
на узкую тропу...
Об этом мне не рассказать…
Не выплакать беды слезами,
и некогда друзьям
мне письма написать...
Божественного голубя
не напоить стихами.
В глазах твоих — кристалл
мне сверлит мозг...
Летит из детства коник...
И синих звезд поток
ко мне на подоконник,
сквозь стекла, льет
высокая луна.
Тут тишина,
и с разных фотографий
десятком глаз
ты смотришь на меня.
Я вспоминаю
юности заснеженный каток...
Ты чертишь в нем
замысловатые фигуры.
Черта веселая
по полю белому бежит...
И из-под шапки белой,
навстречу мне —
веселые глаза...
Потом сидим на лавочке,
среди сугробов снега...
Мы брошены
в Волшебную Страну,
над нами звездное,
в сапфирах, небо...
Одна звезда,
отдельная, горит...
Ты говоришь
задумчиво,
что это я
сумел так отдалиться...
А жизнь бежит,
тот день не повторится, —
скамейка
и заснеженный каток.
Мы с тобой — как два конька,
две лыжи, два колеса,
иль два крыла...
Пока будет
Воздух
и
лед —
будем чертить
фантастические фигуры —
мы с тобою...
Когда я делаю
что-то для тебя,
я верю —
ты жива и где-то рядом,
и если дверь
в пространство отворить,
увижу воздух,
лед
и
линию, идущую по льду,
услышу смех твой
сквозь деревья,
и
два крыла сомкнутся,
чтоб меня обнять.
Издатель мой!
Поверивший,
что в шуме ветерка
поэзия слышна,
что лист зелено-кисл,
и в горле жаворонка
воздух
свищет песней,
а пыль дорожная —
мелодией звучит...
Природа — поводырь...
Вдаль, голубой дорогой,
ведет тебя
в расплесканную ширь,
и звук в душе рождает,
в воздухе высоком,
и плачет ненароком
о ком-то,
просиявшем в вышине.
В той башне изо льда,
которая,
растаяв, превратится,
под солнцем
в лужицу воды...
...И есть ещё на свете
Чудаки
и вера в то,
что можно причаститься,
испив из этой лужицы вина.
Я жду,
что ты откроешь дверь
- и скажешь: «Ёжик!»
Оглянешься
на комнатный бедлам,
и сядешь,
и, повесив в воздухе улыбку,
начнешь
подарки раздавать:
«Вот это — Виктору,
из Городца — свистящего коня.
Настойку — для тебя...
А это всё — Наташе!
Наташа —
милое сокровище
моё!»
Никак я не могу смириться с той потерей…
Тамурик милый!
Ты главная
из всех моих потерь.
Не возвратить её,
и нет былой надежды —
из пушкинской строфы
вдруг
выпали слова.
Ушла Тамара —
мой слушатель,
Духовник мой,
Ответчик...
Природа умерла —
я с ветром нынче говорю,
а ветер мне не отвечает.
Я птиц на подоконник
привечаю
и вместо хлеба —
сердце им дарю.
Заря сменяет прошлую зарю.
Река течет, ничуть не убывает.
Все та же ширь.
Звук колокола тает,
и тот же монастырь
в пространстве вырастает...
Но нет Ответчика
моей душе.
«Ворчун! — писала Ты. —
Тут ветка груши
на столе...»
Оторвано «Это тебе!
Из сада нашего».
И фиолетовой,
размазанной чертой
Ты
Ёжика нарисовала.
В нем глаз, смотрящий
на меня
сосредоточенно и строго...
А до порога жизни твоего
остался только день. ...
Обвалом — последнее
письмо ...
«Мы будем рисовать...»
На небе — миллиарды
звезд...
Есть царственные,
как Венера,
сияющая утренней
зарей...
Есть россыпь
Млечного Пути —
не каждая звезда
там носит имя.
Средь звезд, которые
немного в стороне,
я загадал
Наташину звезду
и именем её назвал...
И, просыпаясь ночью
лунной,
я обязательно её
найду...
Средь звездного потока
она молчит —
задумалась до срока,
но кажется вот-вот
заговорит...
И несмотря, что звезд
бесчислен рой,
в тенётах темноты
она
мне путь сияньем
освещает...
Глаза усталые закрою
и
в небе — вижу,
лишь
Наташину звезду.
Не спится... В комнате
светло...
Луна ночная куролесит:
зеленым испятнала пол...
И мне в постели,
на колени
котёнком мягким
забралась.
Вон вижу —
вспрыгнула на стол,
своими жёлтыми
руками
мне всю поверхность измарала
бумаги все перебрала...
То тут, то там куски ковра,
половиками разбросала.
А вместо потолка —
Пространство
до облаков мне возвела.
Зажег я свет —
игра её,
её фантазия — пропала.
Лишь за окном фонарь луны...
Свет погасил... И все опять
игрой затрепетало снова —
мы вновь в игру вовлечены,
и комната моя
в тот лунный мир
лететь готова.
Ребёнок строит
башню из песка.
Этаж за этажом
возводит.
Он делает балкончики
и красоту наводит.
Окошки прорезает и водружает
шпиль —
старается вовсю —
строительством он увлечен...
Со всех сторон — то чайка,
то воробушек
смотреть и любоваться
прилетают,
по-своему чирикают,
хваля его труды.
И башня вырастает
ввысь до облаков,
и облака-макушку задевают.
Ребенок рад и счастлив от души.
Беспечен он и горд своей затеей,
не думает о горе и злодее,
который движется,
неся ему беду.
Там вдалеке,
от горизонта,
где зависть черная
скопилась полосой,
сбирается иная рать,
которая ломать
и разрушать,
в душе своей стремится.
И прямо на глазах у чаек,
на виду —
буран идущий
башню разрушает.
Я выбросил слова...
Их россыпь — не собрать...
Сентябрьский ветер
ворошит обрывки
каких-то слов,
и зыбкий
тростник души моей
колышется, как звук.
От рук твоих,
что пахли смятой мятой,
от пальцев,
что умели рисовать,
на фотографии
остался
очерк смутный —
руки,
волос держащей прядь.
Глаза, дарящие улыбку,
и весь твой облик
в платье белом,
зыбкий,
в стихах мне возвратит
сентябрь — опять.
Без корабля
моряк —
несчастный человек...
В походке по земле,
он волны ощущает,
его любая рытвина
качает,
и в этом счастие находит
он в душе.
Корабль — мечта
о прошлых днях,
где океан шумел ненастный —
воображаемые бури,
слезы счастья —
всего лишь только в снах,
Так я, бураном выброшен на остров,
где нет людей, где скалы
да песок...
Разбившийся корабль
пучина поглотила,
и все, что было, —
погибло на глазах...
Лишь ветру письма я свои дарю
да по утрам, любуясь на зарю,
ищу я в прошлых днях своих
счастливые минуты
и
паруса, даренные судьбой.
Ты в белом вся...
Лишь брови, как две ветви,
смеющиеся ветки,
и глаза, сквозь снег
сияющие, словно угли,
и горизонт качается зеленый,
и Волга вдалеке
вся в серпантине голубом.
Бредем без следа. По колено снега,
мы мокры оба,
а на ресницах — борода,
над нами нависает шепот снега,
и миражом фантастится
пейзаж.
Мы рады ничему!
Что мы навечно оба...
Что руки — продолжение следа...
Ты в белом вся,
лишь брови —
смеются в синие мои глаза.
Глаза — Душа у человека.
У Виктора — они
лучились радостью и смехом.
Он был отличен от других.
Он создан был,
чтоб делать чудеса.
А иногда мгновенные причуды
его
от жизни
уводили в облака...
Он в Инну был влюблен,
как путник любит дальнюю дорогу
и в нивах
голубые васильки.
Как любит дудочник
мотив неприхотливый
и
те заливы,
подернутые утренней зарей...
Он был создатель голубой мечты...
Так что же Ты,
Создатель Сущего,
в том
тесном переулке,
где
эхо выстрела
в молчанье воздух
привело,
не смог убийце руку отвести
и потушил
звезду
на дальнем горизонте!
Он не гадал,
но, может быть, во сне
судьбу ему
цыганка нагадала —
так рано умереть...
Он карты выпускал
и жизнь любил
и мог бы
предсказать судьбу другому,
но вот себе — не предсказал...
Лирическая жизнь урывками была...
Дела
всю жизнь его с остатком поглощали...
И счастье — только миг...
Жизнь — Инну подарила
и Вик Вика,
который так похож сегодня на него.
Он жил взахлеб...
А дни вели его по краю,
к той, роковой черте...
И кровью, как зарей, зарделся снег,
и все надежды,
мечты —
остались с ним в раю.
О! Первая строка!
Она в душе всю ночь,
как уголь тлеет...
И разгорится ли?
Бог весть!
Под утро в серых облаках
то искоркой алеет,
то вновь исчезнет
и в облака уйдет, как душный сон,
О! Если бы мне прошлые аллеи
березок голубых
средь розовой травы,
где ты прошла,
задев плечом кусты,
я б сочинил нежданную молитву,
вложил бы звуки чудные в слова...
Но то во сне...
Весною будущею...
Если буду жив,
я сделаю...
А что? И сам не знаю...
Дела я начинаю, не оканчивая их.
Без вёсел, без руля,
плыву в какой-то лодке...
То носом, то кормой несёт меня
река...
Река не прежних лет!
Тенистые аллеи,
где мы вели душевный разговор,
и трели соловья,
колен высокий посвист
туманили наш взор.
... Река бурлит и камни впереди.
И я один...
И выбраться нельзя —
кругом бескрайняя вода...
И лишь одна звезда
мой путь собою освещает...
Одна звезда
мне предвещает,
что будущей весною,
если буду жив,
я сделаю...
А что?
И сам я и она — не знает.
Снежинку белую —
узор необычайный —
ты держишь на ладони
как венчальное кольцо...
Лицо твоё —
в какой-то тихой тайне
от снегопада детских дней —
хрусталь в голубизне...
И в белизне...
С какой-то высоты,
из необычных снов,
в твоей ладони,
розовой и нежной,
покоится
снежинка
из других миров.
Манила ночь —
голубизной и тайной,
и лился свет
на долы и сады...
Звезда сорвалась с небосклона
и случайно
упала рядом,
осветив берез ряды...
Загадывали мы под эту Тайну
нам прочертившей путь звезды,
что будет в будущем.
А звездопад необычайный
кидал
пригоршни звезд
для будущей судьбы.
Сквозь сон... На фотографии...
С тобой...
На фоне Сакре-Кёр...
Париж
под нами солнечно сияет.
На горизонте Эйфель черточкой
встает...
Чуть к осени,
пух в воздухе летает,
и запах жареных каштанов
доносится от Тертр.
А сахарная голова —
восточный Сакре-Кёр
весь холм как шапкой
накрывает...
Какой-то музыкант пленяет слух
нехитрой партитурой...
Художники, как мухи,
загадили всю площадь Тертр
своей халтурой...
А белый Мим
у ног
цилиндр свой черный
положил,
и роза желтая на ветерке
колышется
в его руке.
В Париже, на Александровой мосту,
где золото скульптур
горит закатом
в небе сером...
Бутылочно-зеленая вода
течет к заливу,
Эйфель огибая...
Я видел —
ты была сама собой,
пройдя с усилием по Елисейским
путь тот дальний.
А вечер был безрадостно-печальный —
нам надо было уезжать,
и этот променад в Париже был последним.
У Пти-Пале на лавочку ты села,
пока с Наташей мы Коро смотрели
и бегали по залам впопыхах.
Ты насладиться одиночеством
хотела,
дойти до Лувра,
перед этим отдохнуть.
Пройдя по берегу у Сены,
мы встретили клошаров —
они сидели у воды с бутылкою вина.
Качались барки,
и вода,
загаженная мусором,
качалась,
взбираясь струйками
на каменный настил.
Напротив нас Д'Орсе с часами —
темным силуэтом,
где лучшие полотна тех, кто, как и мы,
бродили у воды и слушали
биение Парижа,
передавая утренний его рассвет
и вечера....
А завтра, утром рано,
наш самолет нас увезет в Москву,
и будем мы, как эти мастера,
стремиться в мастерские,
чтобы биение сердец
вложить в холсты.
А в голубом пространстве света
остались над Парижем
белесых туч немые корабли...
И Александров мост...
И вечер...
И золото скульптур...
Стоим у стен
Святого Александра,
где некогда венчался Пикассо,
и Дягилев, Кокто и Брак
свидетелями были.
На Рю Дарю, у Невского Собора —
шумят березы
вместе с колокольным звоном.
На паперти притихшая толпа,
у многих свечи...
Колышется людская теплота —
венчаются Испания с Россией,
и Русь элиту собрала
на Рю Дарю...
И звон колоколов,
как вестник новой эры,
плывет среди домов
притихшего Парижа...
У Дягилева слезы капают на фрак.
Золотые дорожки
на полу от луны,
мы с тобою в постели
и опять
влюблены.
Шелк руки твоей смелой
и дышащая грудь —
в этих шорохах ночи
до утра не уснуть...
К нам в окошко бесстыжая
смотрит луна,
точно хочет любовью
насладиться сама,
расшугала все звезды...
Ночь, как простынь, бела,
и её полнолунье
нас сжигает дотла.
Ты лилий мне букет
нежданно подарила.
Как это было мило,
душевно и светло,
как будто бы ко мне в окно
вечерняя крупинка
солнца залетела.
И осветило светом горизонт.
Шестиконечные цветы
средь звезд стоят
в окошке у меня —
палитрой нежности сияют
и терпким запахом своим
елеем душу окропляют.
Держу снежинку
на своих ладонях —
воспоминаньем
о метельных днях.
Когда над Волгой белая пороша
нас повенчала в детских снах...
Проходят годы,
как вода под кручей...
Отцвел цветок прошедших дней,
и розовый песок сыпучий
развеян по ветру...
Размыт
суровой тучей
твой
хрупкий силуэт.
Тут — мощная река,
вся в белых бурунах —
Посад Сумской,
подворье Соловков.
До моря — километр,
по берегу — тюленьи туши — дома,
над ними облака,
как утюгами гладят крыши.
Тут паруса,
и у девчонок
руки пахнут рыбой,
а чешуя — монистами искрит...
Одна из них
нам принесла тетрадь,
где были нарисованы
наивные царевны.
И этот край,
таинственный и древний,
в её руках
затрепетал мечтой.
Теперь она художник
здесь, в Москве,
но кажется, для акварели
воду
берет от тех далеких
берегов,
где мощная река,
вся в белых бурунах,
и тучи гладят утюгами
кручи.
Мы были зимние —
февральский Я и мартовская ТЫ.
Шли без дорог,
повенчаны метелью.
Зима кружила нас хрустальной карусель,
стеклярусом звенели Белые Цветы.
То было на рассвете юных дней,
в сердцах мятежных это было.
Как утренний рассвет,
любовь всходила,
а мы боялись перейти
неопытный порог.
Когда тебя Божественный Глагол
вдруг
обожжет своим прикосновеньем,
подарит чудное мгновенье,
вдруг возникают из души
мелодии напевности незримой.
Они растут волной неутомимой,
ложатся на бумагу,
как стихи.
Куда уходят сны,
где мертвые живыми
к нам приходят?
Луна, наверно, в небе колобродит,
фантазии свои являя наяву.
Куда уходят сны,
где страшные виденья
соседствуют с весельем?
Где рай заоблачный —
земное новоселье,
как давние друзья,
идут за горем вслед...
... За окнами зима
метет поземкой белой,
и ты скользишь в «снегурочках» одна...
... С деревьев — Ангелом осиротелым
я в тяжкий сон твой
брошусь из окна.
В душе звучит мелодия былая ...
Пылает снег на тех горах...
Тамурикову смерть
во снах
я в четках дней перебираю...
Та первая весна —
от края и до края,
и мы совсем ещё юны,
румяны, как она.
Хруст наста, чуть оледенелый,
и стрелы весенних дней,
нацеленные в нас.
Путь возвращения тропинкой
в детство.
Всё возникает в этот час,
как лист бумаги
очень белый,
ещё немаранный рукой.
Жизнь полною рекой
бежит по каменным уступам.
Что будет в будущем?
Какие мокроступы
наденем мы,
чтоб радость перейти?
На гжельской белизне
фарфоровых снегов —
поржавевший листок,
метелью занесенный,
оторванный от ветки опаленной.
Художника мечтой
он превращен в бокал.
Фарфор звенит,
как ветер,
средь полей...
Ты тоже, как листок,
на снежной белизне,
трагедией сожженный.
Одна.
Средь снежности
оставленный цветок...
В печали
к нам протягиваешь руки...
Но это ветер
вьет нам белую кудель.
В молчанье
будем мы влачить
немые дни,
и разговором я тебя
утешить не сумею,
не бросишься ко мне на шею,
я не скажу тебе, как ранее:
«Люблю!»
Ты — в голубой и волжской дымке…
Случайно
я ловлю твой силуэт:
уста сомкнуты.
Невидимкой,
в молчанье
ты паришь
средь облаков.
Молю:
хотя одно бы слово,
хоть взмах руки твоей
издалека...
В былую мглу
ушедших лет кричу:
«Люблю!»
И эхо повторяет это слово!
Звучит оно, как прежде,
но только в облаках!
Сказала: «Лапушка!» —
багряной глубиной
зацвел зимой
цветок герани.
Закат упал
за горизонт.
В иконной дали —
оклад окна
зарделся золотом...
И стали
обычные слова,
случайно
оброненные впопыхах,
как тайна
души —
улыбкой и неба синевой
в морщинках глаз...
Сказала: «Лапушка!»
И стало так тепло!
Вик Вику Яковлеву
До этого шли грозы, а сегодня утром день выдался сочный и бархатный, точно свежий, еще пахнущий печью, пирог со щавелем. Я вышел в зеленые заросли сада, где на серо-серебристых, выветренных досках сарая, мерцающих солнечными бликами, голубая струя из умывальника дробилась в белой раковине. Холодная вода сбрасывала сон. Тишиной звенело утро. В соседних зарослях, под вишнями, где бурьян перемешан со смородинными кустами, играл в прятки маленький, только еще ставший более самостоятельным, воробьенок — крошечный пушистый комочек, шустрый и веселый. Он кружил среди этих путанных высоких стеблей, точно догоняя свой хвост, цеплялся за веточки от стволиков, переворачивался, падал и издавал шум своей возней. Затем, взлетев, сел на сухую веточку вишни, начал раскачиваться, точно на качелях. Увидев, что я не обращаю на него внимания, подлетел ближе щебеча:
— А я не боюсь тебя! Ни капельки не боюсь!
Что ты за большое новое чучело?!
Скосил головку, и его темный пуговичный глаз, искоркой блеснув на солнце, уставился на меня. Он забавлялся необычным явлением. Стоило мне протянуть руку, и я коснулся бы его. Он вспрыгнул на скамейку, стоящую совсем рядом, гордо проскакал по ней, все приближаясь, затем, вспорхнув, начал прыгать по ветвям яблони, свободный и беспечный, он ничего не искал: не склевывал зародыши, не выдалбливал гусениц, он лишь восхищался вновь открывшимся миром — цветовыми бликами солнца, зеленой голубизной зарослей и утренней теплотой.
Ах Ты, Бестолковый малыш, не ведающий еще, что ждет тебя впереди.
Он пробудил во мне воспоминания о детстве, и мне стало вдруг так же хорошо в это первое городецкое утро.
Бело-розовые ангелы моего детства — вы скрылись даже из снов моих, а когда-то, поздними вечерами, когда дорожная пыль сиреневела, а луна в безоблачном небе голубела своим капором, я чувствовал ваше сопровождение — легким ветерком дыхания в свой затылок. Сердце прыгало в убыстренных шагах моих, а из-за заборов на дорожку летели розовые лепестки яблонь. Тот страх ночи сменялся радостным чувством, жаркой волной, захлестывающей меня. Алая кровь стучала в виски. Я видел ваши полеты. Шелковый шелест воздуха нежнейшим касанием смычка вызывал вибрации в сердце. О ангелы! Зачем вы покинули меня? В ночные часы одиночества мне так не хватает вас.
(Опубликовано в поэтическом сборнике «Стихи». Москва, 2015).