Академия в Соловьевском. В.А. Власов

В необыкновенно узком переулке, в маленькой комнате, в мягчайшем диване утопает удивительный человек. Такие узкие лица литература приписывает Дон Кихоту, Холмсу и Мефистофелю. Диван совершенно лишен цвета, человек – тоже, но наделен какой-то не нуждающейся в цвете живостью. Вертикальные складки его лица то и дело устраиваются в улыбку, которой не хватает места, и углы рта забирают высоко вверх. Нос орлиный. Глаза зоркие и бесцветные, аскетические и веселые одновременно.

Это удивительный отец моего дачного приятеля – Василий Адрианович Власов. Он совершенно не похож на людей 50-х годов. Он скорее похож на персонажей кинематографа 20-х. Такие сидят в огромных кепках за рулем костлявых автомобилей того времени.

Это папа. А маму зовут Татьяна Владимировна Шишмарева. Я побаиваюсь ее аристократической внешности, хороших манер, строгого курительного прищура... И особенного молчания. Оно тоже кажется строгим и взыскательным. Когда она приглашает к столу, мной овладевает паника. Я иду... «Костюшок, (Костюшок – это я. В этом доме меня кто как хочет, тот так и зовет) – а руки?». Я иду мыть руки. Я борюсь со столовыми приборами.

... Черно-белый кот повышенной пластичности совершенно растекается на коленях Василия Адриановича. «Посмотри, Кока, — говорит осклабившийся папа и поднимает рукой кота, — он начисто лишен костей и совершенно надувной!» Слабонадутый кот стекает вниз и опять устраивается на коленях, издавая неизъяснимый звук. «Вот! Вот! Пожалуйста! Жуткий тип! Вот возьми его нарочно, потрогай». Кот, правда, расползается, как медуза. А «удивительный человек» смеется самым необыкновенным образом: он беззвучно клокочет и ритмически всхлипывает, запрокинув голову и тикая кадыком. Он всасывает воздух и при этом издает звук «П». Вернее, много «П». Пэ-пэ-пэ-пэ-пэ – в пулеметном ритме.

Как жаль, что никто не «записывал» Василия Адриановича на магнитофон! Трудно передать его слова и звуки. Прямая речь тяжело дается дилетанту. Но я буду стараться – напрягать память, вызывать безвозвратные картины...

Как у Диккенса, резко на две стороны – хорошие и плохие – художники обступали Василия Адриановича. Он сам жил в краях, заселенных почти исключительно искусством: изобразительным, балетом, кино, цирковым искусством. Хорошие – «обалдеть!» и плохие – «жуткая рвань!» Но это не от грубой простоты, а от донкихотовской воинственности.

«Боба, что бы вам с Кокой посмотреть сегодня завлекательного?..» «Завлекательного» оказывается немало. И с полки на диван спускаются Утрилло, Боннар, Лотрек... Начинаются рассказы о «мистификации с ослиным хвостом», о грубых шутках Сезанна перед респектабельным Мане, о завсегдатаях кафе «Проворный кролик»... И еще «сорок бочек» всяких рассказов. О Лебедеве. О Лапшине. Лапшин будто бы летал на каком-то «самолете-этажерке» и служил в «дикой дивизии»…

В промежутках между анекдотическими интермедиями он вдруг серьезнеет и уже совсем другим тоном обращает наше внимание на какие-нибудь важные моменты великого ремесла.

«Посмотри, Боба, какая поверхность... Ты вот вчера нахлестал от угла до угла и доволен. Посмотри у Боннара: все шевелится, строит нужный воздух. Вон барышням на голову какую клюкву надавил. Такого не придумаешь!»

Василий Адрианович был стопроцентным графиком, но живопись очень любил и очень «видел». А если кого-либо или что-либо не любил, то всегда знал за что, убедительно изъяснял свою антипатию. Хулить он умел не хуже, чем восхищаться.

Конечно, у всякой широты свои берега, и некоторых художников он притеснял, пожалуй, несправедливо. Но убедителен был чертовски: облекал мысль свою живыми и точными словами. Речь его никогда не опаздывала, щелкал «выключатель» мысли – и мгновенно вспыхивало цветистое, не книжное слово.

Слова тут же набирали скорость хорошего галопа, взрывались неожиданным тропом, размашистым преувеличением. Когда же он рассказывал о каком-нибудь случае, коэффициент достоверности был очень низким. Мы легко научились не верить мюнхгаузеновским вымыслам, но это не мешало нашему слушательскому наслаждению. Мы радостно присоединялись к полету его фантазии.

Несмотря на все крайности стиля, рассказчиком он был талантливым и артистичным. Но и слушать он тоже умел – свойство достаточно редкое – и в этом проявлялась его врожденная интеллигентность.

Саша Сколозубов, Яша Ревзин, Валерий Траугот и я часто рисовали в «шишмаревском доме». Получалось что-то вроде студии. «Папа» Власов уделял нам массу времени. Педагог он был прекрасный. Татьяна Владимировна, мама, занималась нами только в его отсутствие.

Т.В. Шишмарева оставила в советской графике след, пожалуй, даже порезче власовского. «... Ну, да что сравнивать». Василий Адрианович неповторим и значителен как персонаж, как фигура художественной среды, знаток и толкователь живописи и графики, артист-рассказчик андрониковского масштаба. А в качестве теоретика его можно сравнить, пожалуй, только с В.В. Стерлиговым.

Чему же он учил? Он учил наблюдать пространственную жизнь предмета, понимать его устройство, логику соединения одной формы с другой. Рисовать, так сказать, изнутри и вокруг. Рисуя лицо, ощущать затылок, хорошо излагать конструкцию. «Вы должны рисовать так, – говорил он, – чтобы по вашему рисунку, как по чертежу, инопланетянин мог мало-мальски прилично построить незнакомый ему земной предмет».

«Ага, вон что сделал с нашей милой барышней! Шейка-то у нее как изящно вставлена, а тут ничего не понять. И ноги у нее растут не как положено. А смотри, тут штука простая и замечательная»... И он рисовал сбоку листа, как и что устроено. Почти никогда не поправлял на самом рисунке. «Костей нет! Как у Мики» («надувной кот» мяукал в подтверждение). Желая убедить в том, что содержание, когда оно есть, найдет нужную форму, утрировал вопрос для пущей убедительности. «Неважно как, каким штрихом – можно вдоль, поперек, можно гладью, крестиком, маленькими пятерками... Тогда уж точно «пять» поставят» (смеется).

Мы устали. Идем в коридор. Папа Вася курит. Рассказывает для разрядки американский мультипликат (перед сеансом в кинематографе такие показывали). Все помнит. На зависть. Ерунду помнит, потому что смешно. Память у Василия Адриановича редкая. Клетки мозга работают по принципу «чего изволите». Достает все оттуда моментально и сплетает быстро и по порядку. Вот какой-то «шерстяной человек», бывалый мореход на акуле, на торпеде, и еще черт знает на чем. Вот жирная великанша, которая разглаживает свой живот скалкой... (Смеется: пэ-пэ-пэ...) На другой перемене рассказывает, как искали «короля» Санкт-Петербургского бильярда, дублера для Жарова. Фильм «Выборгская сторона». Василий Адрианович был художником этого фильма.

Когда он все успевал – неизвестно, но литературу он тоже знал прекрасно. Из его рук и с его комментариями мы получили Дос Пассоса, Жюля Ромена, Жироду, Грина. Грина он очень любил. Делал иллюстрации еще к довоенному изданию писателя (Грин тоже оказался под спудом забвения).

Василий Власов отвергал всякую фальшь, необоснованные претензии, стремление поразить, напустить туману, за неясностью, загадочностью скрыть растерянность и неосновательность. Все такого рода проявления он воспринимал как личную обиду и мог быть резок, непримирим на обсуждениях и выставкомах. При всей своей склонности к зрелищному, умелому, эффектному – действительно, круг его предпочтения как бы обозначает эту черту – он всегда умел за самой скромной внешностью разглядеть серьезные внутренние достоинства.

Определенное место занимала в его жизни и музыка, меломаном он, впрочем, не был. Музыку любил нарядную, цветистую. Григ, де Фалья, Римский-Корсаков. Бетховена не любил огульно — «полковая музыка». Некоторые вещи композитора, и вправду, заслуживают такой упрек, но это лишь часть «правды» о Бетховене. Шостаковича ругал «немецким экспрессионистом». (С экспрессионизмом Василий Адрианович находился преимущественно во враждебных отношениях). «Сам не знаю почему, – говорил он, – люблю Грига. Наверное, потому, что вырос на Севере».

Но в чем он был истинным специалистом, неистовым болельщиком – это кино, балет, цирк. Цирк он посещал, рисовал, изображал словами.

Цирк сияет, словно щит,
цирк на пальцах верещит...

Он читал нам куски этой замечательной поэмы Заболоцкого.

Ясный и трезвый умом, Василий Адрианович увлекался некоторыми вещами, как мальчишка, наслаждался, как кот, судил и рядил, как восторженный завсегдатай. Он знал лично многих цирковых знаменитостей. Похоже, что и они его знали...

Страсть к балету имел необъятную. По его наущению мы с Борей ходили на балетные спектакли. Потом возникали семинары, быстро переходящие в монолог. Василий Адрианович зорко высматривал «восходящие звезды», предрекал их балетную судьбу, разбирался в хореографических тонкостях не хуже, чем в тонкостях изобразительного искусства.

Разрисовывая и как бы «напевая» словами, мимикой, вскидыванием бровей какое-нибудь прекрасное движение балерины, вылетал к последним пределам восхищения с возгласом: «Это уже черт те что!» «Умопомрачительно!»

Это постоянное восхищение чудесами искусства было всегда при нем.

Все новое и высокое в искусстве Власов понимал как награду за орфический подвиг хождения в Аид прошлого. Он не верил в то, что можно поймать что-либо стоящее, помахав наугад руками в пустом пространстве будущего. Нельзя ничего создать из желания быть передовым, оригинальным. В глубинах накопленного искусства видел он посылки всех совершавшихся новаций. Он показывал нам рембрандтовские эскизы к картинам, где ещё нет предметов, но каждое пятно лежит в определенной плоскости, выстраивая пространство, лишенное еще фигуративного содержания. «Чем не кубизм!» – говорил он при этом.

Мне казалось, что Василий Адрианович обладает как бы единым «видением» искусства. Оно было для него как бы огромным единовременным хозяйством, где ничто не забыто и все продолжает жить и действовать. И греки, и этруски, и ренессанс, и барокко, и современное искусство живут одной большой жизнью, как бы постоянно нуждаясь друг в друге.

Особенно мы любили смотреть книги по «новому искусству». Их было много в библиотеке этого дома.

Василий Адрианович любил Пикассо, упивался его разнообразием и единством, его жизнелюбием и хитроумным освоением искусств. «Все употребит и нарисует по-своему» или «А это уж чистый Энгр, ничего решил не уродовать!» Или «С Ростральных колонн срисовал! Видел фотографии с Прокофьева». (Было ли такое?) В самом деле, некоторые «ранние» дамы с мощными ногами, руками и пальцами напоминают прокофьевских богинь со Стрелки Васильевского острова.

Мы сидим и смотрим, а Василий Адрианович попыхивает трубкой и продолжает выстреливать веселыми характеристиками... Все это шутки, но это меткие шутки. Василий Адрианович не пускался в аналитические обзоры. Его осознание художника выражалось ясно и сильно в хлестких репликах, словечках и восклицаниях.

На стене висела репродукция «Румынской кофты» Матисса. По совету отца Борис не раз копировал рисунки Матисса. Во время рисовальных сеансов Василий Адрианович часто показывал рисунки художника как образец «точности». А мне они тогда казались такими вольными...

«Новизна! Вот, пожалуйста, Сезанн верил, что надо к Пуссену прибавить немного природы — и все. А ведь последствий заваренного им не оберешься», — говорил Василий Адрианович Власов. О скромности путей, ведущих к открытию, Василий Адрианович вообще часто напоминал. Вспоминаю один разговор.

Последний год жизни Василия Адриановича. Комарово. Недомогающий Власов как присел там, где застал нас этот разговор, так мы и просидели на ступеньках крыльца несколько часов. Он до конца не потерял вкуса к выяснению истин искусства. Да в этом ли дело? Не так ли влюбленному бывает приятно просто поговорить с кем-нибудь о возлюбленной... Я рассказал о посещении бьеннале в Кракове, о прогулке по вертепу «измов». Разгул новаций оставил меня равнодушным. Может быть, мы переживаем крутую перемену в судьбе искусства, и просто-напросто устарели все наши взгляды. Я поделился своими сомнениями с Василием Адриановичем. Он «начисто» отрицал гипотезу «новой эры». Он стал говорить о том, что «эта иллюзия возникает всегда». «Всегда была неразбериха». «Современники всегда выстраивали другую иерархию, другой ряд художников, чем это сделает впоследствии время». «Даже передвижников любили других, кого теперь забыли», — говорил он и называл фамилии, которых я не знаю. «А мода на левизну и на трюки ничуть не лучше моды на Бугро и Кабанеля или на Гюстава Моро». «И вообще, искусство не делается и не оценивается «впопыхах» бьеннале и конкурсов». Нельзя с этим не согласиться.

Итак, Власов не признавал достоинств и авторитета, скажем, Роберта Раушенберга. Что же, доверимся ходу времени и посмотрим, что будет. Классичность взглядов В.А. Власова не была реакционной. Просто его многолетняя погруженность в мир искусства, устойчивый вкус, глубина наблюдений застраховывали его от легких увлечений поверхностными, временными явлениями. Но, разумеется, он, испытавши в свое время гонения на формализм, после оживления 60-70 годов мог казаться кому-то недостаточно «прогрессивным», кто-то обижался на резкость его суждений. Так бывает всегда.

Василий Адрианович любил французское искусство конца XIX начала XX веков. Не удивительно. Оно так много значило для нашей художественной культуры. Сам В.В. Лебедев подвергался французскому влиянию. Работа его друзей и учеников неразрывно связана с этой традицией —факт общеизвестный. Но, несмотря на эти естественные симпатии, Василий Адрианович чутко и любовно воспринимал отечественное изобразительное искусство. Судьба его сложна, и только с большого удаления оказалось возможным ощутить его прерывистый пульс, увидеть его вехи. Мы не читали тогда искусствоведческих книг. Усилия Н.Н. Пунина по утверждению высокой ценности русской иконы утонули тогда в повсеместной апологии «передвижничества». Василий Адрианович показал нам этапы русского движения в искусстве, научил ценить многих замечательных художников. Во всяком случае, обратил на них наше внимание. Теперь мне трудно воспринимать русскую традицию иначе как по линии: икона и фрески — портреты XVIII века (Рокотов, Аргунов) — Александр Иванов, Сорока, Врубель, Серов, Репин, Петров-Водкин, Фаворский. Но тогда это не было еще столь очевидным. Теперь, мне кажется, ясно, что именно эта линия — путь развития некой специфической формы, которую можно увидеть в русском изобразительном искусстве. 

Василий Адрианович очень любил Серова. Возможно, что и тут, как в случае с Григом, помимо прочего, возникала особая интимная симпатия. Дачная жизнь русской аристократии начала века была на виду у Василия Власова, который жил в детстве в Териоках, гостил у Репина в Куоккале. Эта жизнь, как мы знаем, часто была предметом изображения для Валентина Александровича. Приморские веранды, теннисные площадки, «жемчужные гаммы» финского залива — мир отрочества Василия Адриановича. Разумеется, все это дополнительная привязка, дело же в высоком достоинстве искусства Серова. Некоторые портреты Серова В.А. сравнивал с Веласкесом, которого называл «королем живописи».

Мы уже знаем, какое большое значение придавал Василий Адрианович осознанию проблемы формы. Высоким уровнем этого осознания, глубоким художественным интеллектуализмом обладает искусство В.А. Серова.

Василий Адрианович как священные реликвии доставал и показывал листки с мимолетными прикосновениями художника: какой-то акварельный набросок; еще что-то, найденное на развалинах дачи Серова в Ино. В его комнате постоянно висел набросок Серова. Восхищали его и рисунки к басням Крылова.

Тут мы как бы соприкасаемся с родственными узами самого Василия Власова. Всякое искусство имеет свои истоки. Серов сам по себе. Серов через Лебедева — существенный родовой момент образа самого художника, его линейного рисования. Я здесь не пытаюсь разбирать творчество самого Василия Адриановича. Особая забота этого очерка — мир идей художника. Этот мир был непередаваемо богат оттенками и проявлялся в своеобразной артистической форме. Он был, если можно так выразиться, устный писатель. Не перестану тосковать по поводу отсутствия фонограммы...

Я люблю рисунки своего учителя (осмелюсь так его называть), люблю его книжки. Но рост его как мыслителя, как «болельщика» искусства, да простит мне Василий Адрианович, в моем восприятии выше его роста художника-профессионала. Впрочем, и Власов-художник, и Власов-«человек в искусстве» был очень дорог всем нам, тогда еще молодым художникам, которым он неоценимо помог в свое время. И было большой радостью видеть его в этих его двух ипостасях.

(Опубликовано в книге «Николай Ковалев. В продолжение любви». Мурманск, 2009. С. 153 – 156).

наверх