Смысл жизни

Тяжелые январские сумерки. В мастерской темно и тоскливо. С самого утра работа не клеится. Тягостное предчувствие чего-то неотвратимого мешало сосредоточиться, лишало спокойствия.

– Пойду-ка домой, – наконец решил я.

Открыв дверь, с порога услышал: «Да, кажется, он пришел. Сейчас передам ему трубку». Лицо Ларисы растеряно, руки дрожат. Так и есть – что-то случилось. Голос Марианны Борисов¬ны: «Андрей, Петр Тимофеевич скончался сегодня...». Предчувствие не обмануло. Я мог только сказать: «Мы сейчас придём».

С той поры, когда Петр Тимофеевич получил мастерскую в том же доме, где были мои мас¬терская и квартира, мы виделись очень часто. Случалось, я встречал Петра Тимофеевича, выходя¬щего из подъезда, и провожал его до дома. Последнее время, зимними вечерами, увидев свет в мастерской, я звонил ему и предлагал вместе пройтись, подышать воздухом и побеседовать по дороге. Мы переходили Большую Конюшенную, не спеша шли по узким скользким тротуарам Шведского переулка, делали остановку на бульваре, потом переходили по Итальянскому мостику замерз¬ший канал и, подойдя к воротам его дома, еще некоторое время продолжали нашу беседу. О чем мы говорили? Да мало ли о чем. Обо всем. О новой выставке в Русском музее, безумных ценах на краски, мизерных гонорарах, о псковских соборах и закоулках Монмартра, о том, чем отличается итальянское небо от испанского и как эти различия видны в произведениях великих венецианцев и Эль Греко. Петр Тимофеевич восхвалял свою деревню Малы под Изборском, где проводил каждое лето; я убеждал в преимуществах своей деревеньки на Оредеже. И вместе мечтали о грибном лете. Расставались довольные друг другом. После таких прогулок поднималось настроение, и меня долго не покидало ощущение праздника.

Неужели этого никогда больше не будет? Я не готов осознать это. Перебегая канал, мы услышали колокольный звон. Колокольне Спаса Нерукотворного на Конюшенной вторил колокол Казанского Собора. Начиналась вечерняя служба третьего дня праздничной Рождественской недели 1996 года от Рождества Христова. Через пять минут мы были на углу Итальянской и площади Искусств. Окна на верхнем эта¬же, где находилась квартира Фоминых, обычно ярко сиявшие вечером, слабо светились. В дом вошло горе.

                                                                                                                 

 * * *

Вместе с Марианной Борисовной и Никитой разбираем и рассматриваем альбомы и папки с фотографиями; выбираем нужную для некролога. Вспоминаю годы, проведенные под руководством Учителя, многие годы – рядом с ним...

Институт им. Репина Академии Художеств СССР. Мастерская, в которой мы заканчивали академическое образование, была уникальна, не похожа на остальные. Небольшое каменное строение под стеклянной крышей стоит в старом саду за Академией. По традиции ее назы¬вали батальной. Она отличалась от других, просторных, но сумрачных академических мастере- ких не только стеклянной крышей, дающей максимум света, но и необычными постановками, среди которых, наряду с обязательной обнаженной натурой, студенты писали животных. Чаще всего лошадей.

Наши педагоги, особенно Моисеенко и Фомин, очень любили лошадей, знали в них толк и частенько мастерски рисовали их вместе с нами для своих картин. На фотографии виден альбомчик в руке Петра Тимофеевича. Мы плотно обступили его со всех сторон.

Фотография с матерью и сынишкой, сделанная в пятьдесят седьмом году. Таким мы увидели Петра Тимофеевича, когда впервые пришли в батальную мастерскую, где он преподавал живопись и композицию.

На любительской фотографии, сделанной плохоньким аппаратом кем-то из студентов – наши преподаватели. Незабвенные Евсей Евсеевич, Петр Петрович, Петр Тимофеевич. Моисеенко. Белоусов. Фомин. Какие художники! Какие имена!

Учиться у таких мастеров – великое счастье, которое выпадает не всем. Многим, очень многим мы обязаны нашим дорогим наставникам. Вряд ли мы в полной мере сознавали тогда, какой драгоценный подарок, какой редкий шанс дан нам судьбой.

Закончив Академию, став самостоятельными, мы не прерывали с ними самые тесные, теплые, будто родственные, отношения. Дорожили их советами, были в курсе всех дел нашей мастерской, которую любили, как родной дом.

Мы были первым выпуском наших педагогов. Может быть, поэтому они особенно любили нас, о чем впоследствии не раз сами говорили. А может быть, трогательная забота, которую мы чувствовали всю жизнь, их внимание к нашим судьбам объяснялась тем, что мы были частью их собственной молодости. Они, сами недавние студенты, еще не успели в полной мере ощутить себя «мэтрами», так как были всего на десять-пятнадцать лет старше своих питомцев. Конечно, как и положено не безгрешным студентам, мы слегка побаивались своих шефов, но любили их искренне и очень гордились их стре¬мительно растущей славой. Наши педагоги, несмотря на молодость, были уже известными художниками.

Петр Тимофеевич был нам ближе, доступнее. Он всегда называл студентов по имени, обращаясь на «ты», что придавало взаимоотношениям особую теплоту и доверительность. Мы ценили это и никогда не допускали со своей стороны никакой фамильярности, четко соблюдая дистанцию.

Последние годы мне посчастливилось много раз бывать у него в мастерской, которая располагалась двумя этажами выше нашей квартиры. На стенах мастерской висело много картин и этюдов. Я ими восхищался. Много раз виденные, они каждый раз открывали нечто новое, незамеченное. Поражали точностью цветовых и тональных отношений. Удивляли необыкновенной легкостью, воздушностью мазка. И главное – они были наполнены каким-то необъяснимо нежным, трепетным чувством. Это было, как признание в любви. Тихие слова, ласковые эпитеты, нежные прикосновения выражены были в этих живописных откровениях кистью. Петру Тимофеевичу явно доставляло удовольствие видеть мое восхищение. Он шел в коридор и доставал с полок еще десятки драгоценных этюдов. Их там, в закромах, хранилось великое множество.

Никита мне рассказывал, что когда к отцу в Малы приезжали его друзья художники, он очень радовался гостям, но обычных, по такому случаю, застолий не то что не любил, а, немного посидев в компании, спешил на волю, говоря извинительно: «Ну, вы тут посидите немного, а я скоро вернусь», — и исчезал, словно боясь упустить что-то. А через пару часов приносил свежий этюд.

Расставив этюды по мастерской, он рассказывал, где и как тот или иной был написан. Показы¬вал, что удалось, а что ускользнуло. Не стеснялся обращать внимание на собственные промашки. Учил на своих работах.

Кстати, однажды я получил от него еще один памятный урок. Чтобы как-то оживить написан¬ный мною в деревне пейзаж, я решил включить в композицию запряженную в телегу лошадь, но как ни бился (даже пытался ее у кого-то срисовать), ничего не получалось. «Все, — отчаялся я, пора брать уроки, учиться сызнова». И призвал Петра Тимофеевича на помощь. Он взглянул на холст, крякнул, усмехнулся, сел на стул и взял в руки малюсенькую щетинную кисточку. Попутно объясняя, как и во что запрягается лошадь, явив при этом глубочайшее знание предмета, он несколькими мазочками подправил мое несчастное животное, и оно превратилось в белую кобылку. Не прошло и десяти минут, как лошадка резво побежала, увлекая за собой телегу с седоками.

Выдавая явные пристрастия художника, из множества этюдов (большинству из них подошло бы определение «картины») выделялись те, что были написаны на родной его Псковщине, которую он любил безмерно. Многое из написанного на псковской земле, в деревне Малы под Изборском, где он проводил лето, наезжая туда и зимой, Петр Тимофеевич использовал в своих картинах, ставших гордостью русской пейзажной живописи.

Иногда мы воспринимаем родную природу, подсознательно обращаясь к живописным произведениям наших художников, их известным картинам. Бродя по лесу, вдруг наткнешься на «шишкинский» уголок, или увидишь «левитановскую» речку. Утренней росой серебрится «васильевский» луг, «по-рыловски» шумят березы и жаркой дремотой охвачены купы «крымовских» лип. А грустная осенняя рябинка или темная фигурка в лодке на озерной глади — это Нестеров…

Есть в природе и «фоминские» мотивы. Я часто встречал их и понимал, что никто лучше Фомина не напишет красками такие пейзажи, не передаст их состояние.

Так «застолбить» свой участок, открыть и показать доселе никем не замечаемое, заставить воспринимать живописно освоенное ассоциативно со своим именем, удается очень и очень немногим. Фомину это удалось, потому что он постиг «самую формулу вещества», как говаривал один мой знакомый дед из вологодской деревни.

В наших беседах он любил вспоминать частые поездки в пушкинские места, иллюстрируя рассказы своей живописью.

«В гости к Пушкину» он отправлялся со своим давним и близким другом Василием Михайловичем Звонцовым, тонким графиком и лириком, как и он, педагогом Академии Художеств. Работали они много и самозабвенно. Места эти посещали многие художники, но трудно назвать еще кого- либо, кто так беспредельно предан душой и сердцем этой обители пушкинского гения.

Мечты, мечты... Кстати, мечтательность была, как я заметил, свойственна и Петру Тимофеевичу. Как часто он возвращался в разговорах к своей давней сокровенной мечте: увидеть в Академии мемориальную мастерскую или хотя бы музейный уголок К.П. Брюллова и памятник ему. Любил он Великого Карла...

Я помню тот день, когда, отложив какое-то важное дело, Петр Тимофеевич и Марианна Борисовна пришли на выставку нашего однокашника Иосифа Якерсона. Казалось бы, что особенного в присутствии на очередном вернисаже? Но ведь это была выставка произведений художника, много лет назад навсегда уехавшего в Израиль. Большая графическая серия на евангельские сюжеты, которую он прислал нам, была настолько интересной, что мы, его друзья, решили попытаться устроить выставку. Попытка удалась, и выставка разместилась в одном из залов Мраморного дворца.

Еще не пришло время для подобной тематики, и в воздухе стоял плотный смог предубеждения против «покинувших Родину», а профессор Фомин счел нужным не только почтить своим присутствием «сомнительную» выставку, но и выступить с теплыми трогательными словами похвалы отсутствующему автору, словами, в которых звучала гордость за своего талантливого ученика. Это имело особое значение. Выставка была замечена, на нее даже откликнулась ленинградская пресса.

Фомин всегда чувствовал себя независимым и вел себя соответственно, прислушиваясь лишь к велению сердца. Оно, сердце, было его постоянной болью, но никогда не обманывало.

Своих жизненных принципов он не декларировал, и вообще избегал официально-публичных выступлений. На трибуне перед микрофоном его видели лишь, когда он был Председателем Ленинградского Союза Художников и ректором нашего института. Сказать же доброе теплое слово о коллегах, друзьях-художниках, своих учениках на обсуждениях выставок или в застольной компании никогда не отказывался. И всегда находил точные и сердечные слова.

В последние годы с Петром Тимофеевичем я виделся часто. Правда, в этих встречах иногда наступали довольно продолжительные и тревожные перерывы. Каждую осень болезнь сердца обострялась. Но страстная жажда творчества, общения с природой, непреодолимое желание встать к мольберту каждый раз вызволяли его из больничных стен. Встречая его, тяжело переводящего дыхание от мучи¬тельной одышки, я говорил ему: «Петр Тимофеевич, дорогой, поберегите себя. Зачем вам теперь такие нагрузки? Оставьте Академию...» Он молчаливо кивал, вроде бы соглашаясь с доводами.

Господи, как же я был нечуток, бестактен, слеп и глуп. Простите меня, Учитель, не ведал, что говорил. Для него Академия, общение с учениками, ответственность за их творческие судьбы было делом и смыслом жизни, как и собственная живопись. 

«Да, да» – говорил он, покашливая. «Может, и пора передать дело Сереже Кичко. Он смо­жет». Потом, поборов приступ удушья, возражал себе: «Нет, я еще смогу, пожалуй, годик, другой поработать. Нельзя сейчас ребят одних оставить...» – и смотрел поверх очков прямо в глаза, ища и ожидая поддержки.

Превозмогая болезнь, он продолжал преподавать, руководить мастерской, выкраивая время, чтобы постоять с кистью перед своим мольбертом.

Мольберт и сейчас стоит у окна. На нем – последний этюд художника, любимый его мотив: гладь озера с дальним лесистым берегом, избушка на берегу, лодки у мостков и одинокая женская фигура.

... Может, и настанет время, когда на фасаде дома, где он жил, под этими окнами, появится мемориальная доска. Выдающийся живописец, академик, профессор, Народный художник, Лауреат высоких государственных премий, прекрасный, редкий человек – достоин такой памяти.

* * *

Академия в трауре. Группами и поодиночке люди входят в распахнутые настежь двери. Вести­бюль полон народа. Широкая лестница ведет в конференцзал. Потрясающе красив и торжественен парадней зал Академии Художеств. Здесь, сегодня, в этом зале Академия прощается со своим питомцем. Она отдает последние почести Петру Тимофеевичу Фомину, провожая его в Вечность.

Юношей, опаленным войной, защитившим от врага Родину, город, Академию, он впер­вые вошел в этот торжественный зал в 1946 году. В нем же, спустя шесть лет, блестяще защи­тил свой диплом. В этом зале он говорил своим ученикам, выпуская их в жизнь, напутственные слова. Здесь, в этом зале, совсем недавно, проходило торжественное открытие его персональ­ной, увы, итоговой выставки.

Мы стоим в прощальном карауле вместе с Сережей Кичко. Теперь Сергею Дмитриевичу предстоит возглавить нашу родную мастерскую. И он, более двадцати лет проработавший рядом с нашими профессорами, – достойный наследник их трудов и хранитель их заветов.

Я смотрю на дорогое лицо. Оно спокойно, как у человека, выполнившего свою работу и заслу­жившего отдых.

И в памяти возникают слова,поразившие меня простой и глубокой правдой. Их сказал один священник. На вопрос: «В чем смысл жизни?» он ответил: «Смысл жизни в том, чтобы разгадать замысел Создателя в отношении тебя, распознать, что Он предопределил тебе. И следовать Его замыслу, живя по Его заветам. Это по силам и уму не каждому. Счастлив тот, кому это удается».

Петр Тимофеевич был счастливым человеком, Ему это удалось.

Июль 1997 г.

Андрей Яковлев,
Заслуженный художник России,
Лауреат Государственной премии РСФСР

(Опубликовано в альбоме «Петр Фомин. Живопись. Воспоминания современников». Санкт-Петербург, 2002. С. 9 – 13).

наверх