В евангельской притче о талантах говорится о господине, давшем своим рабам одному пять талантов, другому — два, третьему — один. Имевший пять талантов принес своему господину через какой-то промежуток времени 10 талантов, получивший два таланта предъявил четыре, а тот, который обладал одним, закопал его в землю и при отчете мог только его и показать. Господин рассердился, назвал его нерадивым и ленивым рабом, отнял у него и этот единственный талант и вручил его тому, который уже обладал десятью талантами. Мне думается, что мог бы быть и четвертый раб, который просто растратил бы свой талант по мелочам. В моем воображении я хорошо себе представляю и самые таланты, и их обладателей, каждый со свойственным ему особым характером.
Мне кажется, что и я попала в группу этих обладателей талантов. Я ясно вижу себя с только что полученным талантом в руках. Это большой слиток чистого золота, который я бережно прижимаю к своему сердцу, я ощущаю освежающий холодок. Я бесконечно счастлива, что обладаю этим куском золота. От него исходит такой чарующей красоты блеск, обладание им мне обещает так много полного счастья, он — мое дарование, он несомненен, он реален, как могут быть реальны для художника воображаемые им нереальные вещи. Для меня начинается настоящая творческая жизнь. И что же? Я знаю хорошо, что я не зарою свой талант, я знаю, что не принадлежу к нерадивым рабам. Я начала свой путь, и мне казалось, что я на свой талант приобретаю, и немало, я тружусь, как будто все самое существенное в моей жизни я отдаю для расцвета его. Иногда, правда, быт и разные условия жизни вызывают провалы в моей деятельности, но я продолжаю верить.
Но вот жизнь почти прошла, правда, в мои пятьдесят лет многие обладают вполне творческой энергией. Но мне преподнесены судьбой еще некоторые дары, очевидно злые феи наградили меня ими еще при рождении, — куча всевозможных болезней и условия тяжелого быта. И вот сейчас я нахожу себя физически и морально измученной, уже с потухающей верой в свои силы и возможности, но вот крепко верующей, что если бы здоровье хотя бы отчасти вернулось ко мне, я снова работала бы, снова творила бы, и если бы мою душу посетил хотя бы относительный покой, я, быть может, в остающееся время моей жизни нашла бы наконец свою правду и в короткое время сумела бы выполнить то, что я не сумела приобрести за все годы моего существования. Эти остатки веры заставляют бороться, и еще теплится огонек надежды. Я духовно еще богата и сильна. Мой талант еще не погиб, и если подчистить грязь, приставшую на мой слиток золота, соскоблить осевшую на нем плесень, - о, как он может заблестеть, какие солнечные лучи пойдут от него, он снова будет золотым и молодым, как вечно молодо в лазурном небе вечно молодое солнце! А пока я еще крепче сжимаю своими исхудавшими пальцами мой потемневший «талант», еще сильнее прижимаю его к своему неровно бьющемуся сердцу и благоговейно целую его, и так будет до последней минуты моей жизни. Люблю тебя, мой золотой слиток, только ты один не обманул меня в моей жизни.
***
Виновата ли я, что, несмотря на вечно трудовую жизнь, на вечные искания, мне так мало удалось сделать? Конечно виновата, но достойна снисхождения. А вот последнее-то и не так – не снисхождения, а некоторого сочувствия. Но в последнем я не нуждаюсь. Все же я имею совесть признаться твердо в своей вине. Взвалить на характер, который заставлял меня гнуться, как тонкую хворостину, увлекаться разными исканиями, слишком жадно любить жизнь, подчас размениваться по мелочам. Для этого человеку дана воля – он должен быть более строгим к себе, чем это было со мной, нужно было поглубже заглянуть в свою душу художника и не быть кустарем-одиночкой, поменьше носиться со своими болячками. Правда, я боролась со всеми прелестями жизни и не раз переживала большую драму, которая сейчас уже перешла в трагедию. О, как болит у меня каждый нерв, как все мое существо содрогается от рыданий, и жизнь была бы мне совсем не дорога, и я знала бы, как мне с ней поступить, но, как я сказала, я все еще держу в руках мой драгоценный слиток, и я не имею права выпустить его из рук, хотя бы он еще более потемнел от моих слез.
***
Я родилась в 1892 г. На побережье Финского залива в километрах 45 – 50 от Петербурга в морской семье. Через полгода я переболела легкой скарлатиной и летом в годовалом возрасти – дизентерией. Эти болезни положили невеселое начало моей жизни. Я была слабым болезненным ребенком, хотя и не очень вялым, но и не слишком живым. Мои две сестры были много старше, одна была уже очень серьезна и взросла для своего 12-летнего возраста, другая – 5 лет – веселая и чрезвычайно живая. Я же была очень самоуг[уб]лена, мечтательна. Игрушки меня не забавляли, и моей любимой игрой было забраться в гостиной под круглый стол, накрытый скатертью, и выдумывать там и инсценировать странные сказки. Сказки я любила больше всего. Но ими меня не баловали. Мать была очень реалистический, земной человек. Отец, живший своей жизнью в Кронштадте, когда приезжал нас навещать в Петербург, иногда рассказывал про свои путешествия вокруг света, как тогда называли. Но нас детей он как-то стеснялся, и поэтому редко доставлял он нам это удовольствие. Я жадно слушала его, он привил мне жажду к путешествиям. Воображение рисовало мне чудесные страны, которые сделали то, что позднее настоящие картины виденных мной ландшафтов меня никогда не удовлетворяли, они всегда были слабее моего воображения. Няня моя –няня Маша – рассказывала сказки, но это были очень реальные деревенские сказки. До сих пор я слышу ее голос: «Жил-был Нестёрка, у него детей шестерка, воровать боится, не знает, чем кормиться…». И так далее. Такая и подобные ей другие сказки тоже меня не удовлетворяли, мне хотелось большей фантастики, хотелось невероятных чудес, а о них я не слышала. И все же меня тянуло к няне, и, будучи уложенной в постельку в комнате матери, я требовала, чтобы няня Маша взяла меня на свою постель. Няня меня забирала на свои большом сундук, на котором она спала, и вместо ожидаемой мной новой сказки я слышала опять и опять историю Нестёрки. Но и это было для меня радостью, потому что в детской, там спали мои сестры, горела голубая лампада, от которой шли голубые лучи, и тени были такие мягкие и ласковые, и в затемненных углах не было черных глухих пятен. Воображение создавало сказочную жизнь, и мне хорошо и ласково засыпалось. Начала я рисовать, очевидно, очень рано, как все дети это делают. Но мое воображение шло дальше моих рисунков, которые я просто ненавидела. Вначале меня пленяли рисунки, которые делала моя средняя сестра, изображавшая замечательных, на мой взгляд, балерин. Я пробовала ей подражать, но у меня они получались слишком уродливыми. Я и их бросила. Страстно любя рассматривать картинки в журналах, я понемногу начала их копировать из «Нивы» — каких-нибудь страшных чумаков, казаков, освещенных огнем костров или при свете зажигаемых трубок. Вот они-то у меня удавались. На более правильный путь меня некому было толкнуть. Взрослые смотрели на мое рисование, как на обычную пачкотню ребят. У нас в семье была в большом почете музыка, и считалось необходимым музыкальное образование. Поэтому у меня уже 8-ми лет была хорошая преподавательница. Меньше, чем через год, я играла Мендельсона и вариации Бетховена, довольно быстро читала с листа. Тут примером мне служила опять-таки моя средняя сестра, которая в это время уже готовилась к консерватории. Позднее она увлеклась театром и сделалась профессиональной актрисой. С шести лет, несмотря на болезненность, я начала учиться, в 8 лет я читала и писала на трех языках, много читала, и серьезно, классическую литературу. В этом направлении много руководила моя старшая сестра. Но, конечно, много читалось, и не только разрешенных мне книг. Особенно меня увлекала фантастика. Одобряла сказки только Андерсена. Жуковского «Ундина» и его переводные баллады мне были особенно по вкусу. Из русских сказок я любила только пушкинские. Тут я даже пробовала что-то иллюстрировать. С 7 лет я даже начала писать стихи. Одним словом, я жила полной жизнью, но далеко не детской.
Тем более не детской, что в то время, то есть в возрасте 7 и 8 лет, я была чрезвычайно религиозна, порой испытывая какие-то экстазы и даже галлюцинируя. В этом никто не служил для меня примером. У нас в семье религиозность была очень умеренной. И в этом случае у меня были собственные представления. Мне подарили книжку «Жизнь Иисуса Христа для детей» с картинками. Я любила ее читать и рассматривать рисунки Дорэ. Молилась я по-своему. Мечтала и создала образы Христа и Иоанна Крестителя, которого через 2-3 года и написала маслом, правда, не без влияния ивановского «Явления Спасителя». Благодаря такому направлению детского мышления я видела перед собой ангелов и святых. А однажды среди белого дня оставленная одна в квартире, я увидела появившуюся передо мной фигуру Христа, который меня благословил. Я была потрясена, попробовала поговорить со взрослыми, но в ответ встретила недоверие и с тех пор замолчала и ни с кем не делилась моими переживаниями.
В моей семье, несмотря на отсутствие дарований в области изобразительного искусства, моя мать очень любила картины и изредка позволяла себе удовольствие купить какую-нибудь небольшую картину, чтобы торжественно водворить ее на стенах гостиной. Часто у нее бывали восклицания: «Вот, если бы я была художником, я непременно изобразила бы это». Потом она любила ходить по выставкам, причем всегда брала меня с собой. Сама, не обладая развитым вкусом, она во мне закладывала любовь к изобразительному искусству. Подчас обращала мое внимание на запушенный снегом сад, бывший вокруг церкви Покрова на площади перед нашими окнами, или на то, как во время пасхальной заутрени светились зажженные в крестном ходу свечи, или на облачный закат. Все это не проходило для меня незамеченным. Я полюбила природу во всех ее проявлениях. Очевидно, и моя мать чисто инстинктивно делилась впечатлениями со мной, малым ребенком, быть может невольно чувствуя трепет детской души. Но все же она была вполне благоразумный и трезвый человек и прежде всего заботилась, насколько умела, о воспитании двоих детей. Старшие были уже в гимназии, а я к ней готовилась.
***
В июне мне исполнилось 9 лет, и осенью меня отправили в гимназию в приготовительный класс. Это как раз была пора моего наиболее напряженного мышления. Я открывала дверь жизни и всматривалась в мир своими глазами. Мне недолго пришлось учиться. Ученье мне доставалось легко и не волновало совершенно. Но другие дети поглощали мое внимание. Я искала дружбы среди сверстниц, искала страстно, так как уже чувствовала свое глубокое одиночество. Отношение девочек и они сами по себе не удовлетворяли. Не знаю, что было причиной, но уже через два месяца я заболела мучительными припадками бронхиальной астмы на нервной почве. Всякие занятия мне были запрещены — и гимназия, и музыка. Опять я была целиком дома, свободная от всякого труда. И тут-то мне уже ничто не мешало отдаться всецело рисованию. Родители смотрели на такого рода занятие не серьезно. А я ему отдавалась всей душой.
Я хорошо помню этот тяжелый для меня год. Родные не понимали меня. Подчас меня бранили за то, что, может быть, следовало поддержать. Я совсем замкнулась в себе, и каждый несправедливый упрек отзывался на мне болезненно.
Года через два, когда я более или менее поправилась, меня вновь взяли в учебу. Но все свободное время [здесь рукопись обрывается].
Ольга Амосова-Бунак
(Опубликовано в альбоме «Ольга Амосова-Бунак. Персональная выставка». Москва, Элизиум. 2008. С. 19-23).