Автобиография

Я родился в с. Шестаковке, около Бузулука, в 6. Самарской губ. От отца я остался 3 1/2 лет и детство провел в большой бедности. Через год-полтора после смерти отца мать отдала меня на воспитание к дядюшке, доктору у которого я жил до 6 лет, а затем переехал к другому дяде –  участнику революционного движения, только что возвратившемуся из-за границы. Со стороны моей матери /ее братья/ были революционеры-народники, и один из них П. Родин /дядя по тетке/ умер на Карийских рудниках в год моего рождения.

Природа степи, где я вырос, была крайне однообразна. Ровная поверхность, изрытая в местах глубокими оврагами, за рекой начало предгорий Урала-Шиханы, маленькая речушка Сорочка, которая летом была, как говорили у нас, воробью до колен, а весной отчаянно разливалась и бурлила, отрезая нас на несколько дней от всего окружающего мира.

По отлогим краям ее росла – единственное дерево – ветла, любовь к которой и до сих пор чувствую более чем к какому-либо другому дереву. Душистый полынок на полях и межах, подорожник, богородская травка, пырей, катун, васильки во ржи – вот все виды растений любимых полей. Цветы же были на лугах, на маленькой, с большими озерами реке Сухушке.

Мои зрительные и слуховые впечатления, а они в большинстве случаев были связаны между собою, начались рано. Я целыми часами играл в стеклышки от битой чайной посуды, упивался синими, малиновыми цветами на них, неравнодушен был к стеклянным круглым цветным шарам на церковной ограде. Приходил в восторг от случайно упавшего на стену или потолок солнечного луча сквозь призму подсвечника. Любил на речке Сухушке водяные белые и желтые лилии, шелест зеленого камыша и осоки, прилипшую к ним трепещущую, зеленую, оранжевую, голубую стрекозу, бабочку, серебристую рябь тихого озера.

Отец мой, как мне передавали, был хороший музыкант, мать моя прекрасно пела, и от них я получил страстную любовь к музыке. Громадное удовольствие мне доставляли наши русские песни, игра татар и киргиз на губном инструменте, названия которого не помню.

Обучение мое началось с 7-8 лет в сельской школе, около 9 лет я уехал в Самару, где поступил в среднюю школу.

Это время было, может быть, самое тяжелое в моей жизни, и особенно первые 3-4 года. Оторванный от семьи и втиснутый в самую отвратительную школу, где личность совершенно попиралась, где был отчаянный произвол, я пережил все ужасы закрытого учебного заведения.

В самые тяжелые минуты меня никогда не покидала и в этой яме моя любовь к природе, чувство к солнцу, воздуху реке Волге, Жигулям. Мне всегда казалось, что «там», за «жигулевскими воротами», есть другая, светлая жизнь. В эти тяжелые годы у меня иногда была потребность, появлялось желание взять в руки карандаш, рисовать картинки из «Задушевного слова», «Семейных вечеров», концовки, заставки и виды реки в лесу с картин художника Степанова. Много читал. Последние годы средней школы /у нас было 10 классов/ были светлей. У нас появились уроки музыки, уроки рисования, пение.

Уроки рисования вел самарский художник К.Н. Воронов – первый человек, заронивший во мне любовь к искусству и работе. К.Н. Воронов кончил,  кажется, Академию художеств в Петербурге, по окончании ее много путешествовал за границей, побывал во всех местах, где были музеи и красивые места, много и интересно рассказывал о жизни, быте русских и иностранных художников, природе Италии, Швейцарии, о Рейне, рейнском водопаде. Он умел пробуждать в учениках уверенность в своих силах, вливал энергию, умело боролся с нашей робостью и нашими сомнениями. Не без влияния с его стороны, еще будучи в школе, я сделал два больших /по тому времени/ путешествия: Симбирск, Казань, Кострома, Ярославль, Вологда, затем Чернигов, Киев, Екатеринославль, Крым со всеми городами побережья, Новороссийск, Царицын.

Во вторую поездку я окончательно решил идти по дороге художника. Природа Севера – Белого моря, прибой волн в Севастополе и у Новогеоргиевского монастыря – были решительным моментом в моем выборе жизненной дороги.

В последние годы моей учебы в школе у нас образовался небольшой кружок, связанный с кружками самарских революционеров. Мы получали «нелегальщину», литературу, «Искру» и др. Помимо революционных книг и брошюр мы читали Ренана, Лаврова и др.

По окончании средней школы в 1902году, в эту же осень я поступил в Харьковский ветеринарный институт, где занимался не столько науками, сколько увлекался главным образом студенческим движением. Не было ни одной студенческой демонстрации, в какой я не принимал бы участия.

В октябре 1905 года принимал участие в грандиозных митингах, демонстрациях, постройке баррикад, был дружинником.

У меня были обыски.

За годы своей студенческой жизни, не бросая мечты быть художником, живописью занимался еще менее, чем в средней школе.

Эта занятия были только в редкие посещения частной школы Е.Е. Шрейдера, где работал вместе с художниками Г.С. Верейским и К.Н. Истоминым. Е.Е. Шрейдер был такой же настроенности, как и художник Воронов, но был гораздо образованнее и культурнее.

Большое значение для моего художественного развития имела семья Г.С. Верейского, где мы много занимались художественным самообразованием, получали журналы «Мир искусства», «Искусство», увлекались импрессионистами, читали Шекспира и Гете.

Вместе с Г.С. Верейским я ездил в Москву смотреть собрания Морозова, Щукина, оставившие неизгладимые впечатления.

Иногда с Г.С. Верейским мы устраивали поездки на пейзаж за город, а на каникулы уезжали на длительное время к его дяде тоже писать пейзажи.

В ноябре 190S года, после закрытия всех высших школ, я уехал в Самарскую губернию, где занялся активной пропагандой среди крестьян и солдат.

В 1906 году в связи с розысками меня полицией, с паспортом какого-то механика, без денег, без знания немецкого языка, бежал за границу. В Мюнхене поступил в школу Голлоши. У него работали в это время В.А. Фаворский, K.H. Истомин и много других русских художников. Ежедневно работали в ней по 7 часов, занимались главным образом рисунком. Способы его преподавания были для нас откровением. Знакомством с линейным рисунком, объемной формой я обязан ему. Только плохое знание немецкого языка не давало мне возможности в должной степени усвоить все его теории. Голлоши был прекрасный человек и преподаватель, любивший бесконечно свое дело и учеников.

В этой школе, я рос как человек и как художник.

Параллельно со школой Голлоши у меня была и другая школа – это прекрасный музей Мюнхена – Старая пинакотека и ее кабинет гравюр.

В это время между Мюнхеном и Парижем устраивались обменные выставки, и мне удалось увидать ретроспективную выставку Ван Гота, прекрасное собрание картин Сезанна, богатейшее собрание картин импрессионистов – Манэ, Монэ, Домье; англичан Констебля, Тернера и ряда других известных мастеров Франции и Испании.

Мюнхенская жизнь в материальном отношении была для меня очень трудна. Я жил, частенько работая по 9-10 часов, на 12 коп., или 25 пфеннигов, за зиму ни разу не топил своей печи в комнате. Тяжелые материальные условия и, может быть, смутное сознание того, что все, что можно получить от Голлоши и Мюнхена, я уже получил, и сознание какой-то отчужденности, и большая тоска по своей родине, своему народу – все это заставило меня бросить Мюнхен, и в 1909 году я приехал в Москву и стал работать в студии Киша на Остоженке, где работали мои мюнхенские товарищи художники.

В это время передо мною стала дилемма – или искусство, или служба, и я решил окончательно выбрать первое и начал усиленно работать.

Тогдашнее московское искусство меня мало удовлетворяло, я не видел в нем достаточной серьезности, мне казалось, что многие просто развлекаются, что у многих недостаточно серьезное отношение к композиции, к цвету, к объему, пространству, без чего не может быть большого искусства.

Для моего общего художественного развития этого времени много сделали «субботы» В.А. Фаворского, где собирались художники и люди искусства и где постоянно в центре внимания были живопись, литература и музыка.

С материальной стороны жизнь этого периода можно охарактеризовать словами Данте: «Как горек чужой хлеб, и как горько подниматься по лестницам чужих домов».

Это было тяжелое время, время раздумья о себе, о своей личности художника и общественника.

В 1912 году я получил заказ по оформлению столовой в доме художника В. Шервуда, с которым я познакомился в Венгрии в мастерской Голлоши. В. Шервуд был талантливым художником, его заказ положил начало совместной творческой работы с новым товарищем А.В. Фонвизиным, с которым я впервые встретился в Мюнхене.

Наша случайная встреча с А.В. Фонвизиным после Мюнхена в Москве имела в моей жизни большое значение – эта встреча в каких-то частях предопределила мою жизнь, по крайней мере на отрезок времени в 17 лет.

Сколько я ни встречал в своей жизни художников, впечатление от первой нашей встречи с А.В. Фонвизиным у меня осталось неизгладимым. В каких бы плохих условиях он ни находился, он никогда не бросал кисти и карандаша.

Когда я по своему характеру художника падал, сомневался в себе, я всегда находил в нем нравственную поддержку и искреннего, преданного товарища. В момент нашей встречи у меня и у него были колебания, сомнения, по какой дороге нам идти. Школа в Мюнхене дала нам понимание формы и цвета, но мы оба пришли к заключению, что форма и цвет – это не сущность, а средства, которыми художник должен выражать свои мысли, идеи.

Мы в это время особенно увлекались Веласкесом, Рембрандтом, Шардэном, Милле, Курбэ, Манэ, Ренуаром, Сезанном. Матисса и Пикассо – мы, конечно, ценили, но эта оценка и признание не шли дальше того, что мы считали их работы только лабораторными, исследовательскими, которые необходимы и нужны для ремесла художника. Нас сближало наше совместное отрицательное отношение к нашим русским современным популярным художникам. После Коро, Курбэ, Милле, Шардэна нас не радовали тогда наши эпигоны «передвижников» – К.С Сомов, А. Бенуа, «выставки» и «Мир искусства» не трогали, наши же импрессионисты нам казались получающими художественное знание из вторых рук. Мы не чувствовали в русских художниках теплоты, внутренней жизни, чувство в их работах заслонялось формальными исканиями цвета. Нам лично хотелось, как говорил Гете в «Фаусте», «заглянуть в душу природы, как в сердце друга». Только природа привлекала нас и такая природа, которая окружала нас. Мы считали, что русский художник мог набрать сил только из родной почвы. Нам хотелось вернуть утраченное русским художником обаяние природы, нам становились близки мастера Голландии: Кейп, Яков Рюисдаль, и вспоминались слова Констебля: «Постараюсь просто и совершенно правдиво писать то, что вижу и как вижу».

Наша оценка и наше отношение к тогдашней московской среде убедили нас в необходимости вновь засесть за учебу, вновь пройти живописную школу, чтобы иметь право считать себя художниками. Местом воплощения таких замыслов была избрана Молога, маленький городок в 5 тыс. жителей, расположенный при слиянии двух рек – Мологи и Волги, где обставили мастерскую, как только позволяли наши средства. Купили себе гипсовые фигуры, голову и торс, череп и скелет, гипсовые слепки с носа, глаза, губ.

Всю зиму обыкновенно мы рисовали с 10 до 3 час. Ежедневно, по-немецки были пунктуальны. Относились к рисунку с рвением естествоиспытателя, передавая в нем всякую деталь, тщательно срисовывая и намечая в нем мельчайшие подробности.

Мы думали, что о настроениях, чувствах своего времени можно в живописи и рисунке рассказать при помощи облаков, земли, воды, предметов обихода жизни, как это было у голландцев.

Весной снимали дачу с фруктовым садом и балконом. Писали пейзажи, интерьер, портрет. Мы были необыкновенно робки в работе, но было желание работать шире и свободнее, было желание передать цельность освещения и сверкание солнца. Мы были страшно преданы делу и благоговейно относились к природе.

Октябрьскую революцию встретили в глухой деревеньке – Карандеевке, куда пришли с фронта новые люди и принесли новые взгляды, поразившие  энтузиазмом, непоколебимой верой в свое дело.

Они работали не покладая рук, и вместе с ними и я ушел в работу. С первых же дней Октябрьской революции я в Карандеевке организовал культпросветительский кружок, библиотеку, организовал Народный дом, при нем театр, где я работал в качестве режиссера. Я был за эти годы членом школьного совета, основал кооператив, где был несменяемым председателем ревизионной комиссии в течение 4 лет. В 1918 году принимал участие в оформлении в Тамбове октябрьских торжеств, организовал художественную студию при пролеткульте. В 1920 году был призван в ряды Красной Армии, где работал политпросветчиком /с А.В. Фонвизиным/, художественная работа возобновилась. Занимали нас главным образом задачи воздушной перспективы. Свет и воздух нам казались уже важнее самих предметов. Мы помнили при работе замечания Констебля: «Красота пейзажа зависит от света и тени, в которые он окружен».

Мы осознавали, что надо изучать старых мастеров, но сильнее было чувство, что надо смотреть на поля, траву, солнце, надо видеть живую действительность, созерцать великую жизнь природы, красоту окружающего. В это время на нас сильно было влияние Милле, Курбэ, Шардена, Рембрандта, Вермеера, испанцев – Веласкеза, Рибейра, русских мастеров – Венецианова, А. Иванова.

В 1921 году, переехав в Москву, я был сторожем в музее в Никольско-Урюпине. В 1923 году я бросил Никольско-Урюпино и после годового пребывания в Карандеевке окончательно переехал в Москву, где работал зиму, а на лето уезжал опять в Карандеевку.

Годы с 1923-1924 я был заведующим Изорабфаком при Вхутемасе. В моем ведении было около 400 студентов, при 8-10 преподавателях. Приходилось по службе работать в Главпрофобре, в методических комиссиях ИЗО.

Я искренне увлекался этим делом, но оно оставляло очень мало времени для работы художника. Когда я бросил эту административную работу, то вновь стал работать как художник-живописец и стал выставляться на выставках /«Маковец», ОМХ и др./.

Эти годы были перестройкой моего отношения к действительности.

Постановление от 23 апреля 1923 года и моя поездка на Балтийский судостроительный завод помогли мне понять, что я был художником индивидуалистом и находился во власти мелкобуржуазного мировоззрения. Командировка на завод привела меня к новой тематике и новым формам искусства.

Внимательное и разнообразное наблюдение нашей действительности, связанное с командировкой, позволило мне использовать свой прежний опыт художника, применив его к отображению нашей эпохи во всем ее росте, темпе и динамике.

Моя работа в Изогизе как контрактанта, может быть, и не особенно удачная /не по моей вине/, работа в Наркомземе и по колхозам, Осоавиахиме, Черноморском флоте и других организациях окончательно определило мое лицо как советского художника.

Меня увлекает романтика революции, подвигов, героизма, сдвигов, разрушающих все старое и строящих все новое.

Старая эстетика заменяется социальным и углубленным пониманием роли и значения искусства в развертывающемся строительстве социализма В связи с настоящим изменением своих взглядов, уделяю много внимания поискам новых средств живописи, много работая над проблемой формы и цвета.

В настоящее время во мне есть настойчивое желание постигнуть всю глубину социального содержания искусства и выявить в работах большую строгость, образность и психологическую углубленность живописного произведения.

На сегодняшний день всем советским художникам приходится много работать над поисками новой формы и над вопросами своего мастерства.

(Опубликовано в альбоме «Константин Зефиров. Не мертвая натура, а тихая жизнь». Москва, 2011. С. 14-21).

наверх