Созвездие Куксов

Илья Кукс появлялся чаще зимой, в лыжный сезон. Это был изобильный проявлениями, маленького роста, субтильный, но очень крепкий и жилистый молодой человек. Лицо сангвиническое, лоб граненный, глаза большие (рачьи), проникновенные, улыбка хорошая, слегка ироничная. Следственный этот портрет нуждается в динамическом оживлении. Илья двигался несколько марионеточно, резковато, скорее, с покушениями на спортивность телодвижений, чем с истинной спортивностью.

Впрочем, «спортивность» (а ведь он действительно занимался боксом, лыжами) была вполне хороша в обычных условиях, но в экстремальных — подводила. Кукса вдруг заносило куда-то на лыжных и велосипедных поворотах. Вообще, он часто осекался и неожиданно падал. Его тело не выдерживало интенсивности его психической жизни.

Мой иронический тон — просто так, по дружбе. Я любил его и буду любить посмертно. За эту интенсивность, за существование на стреме, за страстность, даже в мелочах. За проницательность, за способность к отклику. И, разумеется, просто ни за что, просто любил. Любовь ведь в мотивах, слава богу, не нуждается.

Илья! Боря! Где были ваши печати недолгого века? Может быть, ваши тоскующие глаза?..

Завтра умру я — какие будем искать приметы... Не дай бог видеть их!

Итак, Илья был заводной, подвижный. Тон его разговора обычно предполагал некоторое историческое взаимопонимание. К новичкам в компании, к случайным пришельцам, он относился сухо и отчужденно. Ему надо было убедиться в законности твоего присутствия, в праве на его клан. Когда мы познакомились, меня ему было совершенно не видно, я был за бортом его интересов и, скорее, вызывал досаду — какой-то никчемный «зять-мижуев» при его Борьке Власове. Борю он любил как своего эвакуационного (Ташкент) младого друга и пытался даже курировать в деле приобщения к соблазнам этой жизни.

Илья очень смеялся, узнав мой настоящий возраст, — он прикидывал мне лишний десяток. Я почему-то всегда был старообразен. Какие-то мои реплики вдруг установили необходимую для Ильи позицию взаимопонимания, сговора, родства. Снобизм отпал. Илья был субъективным мыслителем, но он умел быть чутким к сторонней теме. Вникал в чужие проблемы.

Они с Борей были чем-то похожи: всегда дружественный, общительный эгоцентризм. Четко оформленная, как бы замкнутая в себе, но в целом поэтическая конституция, которая, впрочем, не чужда противоречий. Талантливость, большая энергетическая сила. Так вижу их я из теперь уже бесконечной дали...

Я пишу, что думаю. А думаю я также, что нет на свете универсальных истин и оценок. Правда всегда ускользает, и человек всегда ошибается. Но каждая личная правда — тоже правда. Глупо быть нетерпимым, скучно судить окончательно. Так я чувствую, это выше всякой дедукции. Да и, рассудив, понимаешь — окончательная правда только у Всевышнего. К делу! '

Кукс умел слушать. Он был очень серьезен. Его категоричность не мешала ему думать над твоей проблемой. Ему хорошо было пожаловаться, обсудить какой-нибудь шаг. Прибежать после крушения — выслушает, вникнет, рассудит.

Двое моих закадычных друзей, Боря и Саша, реагировали иначе. Боря бы обратил твои интимности в шутку. Саша (А.С. Сколозубов) бы благородно и стыдливо (сам не любил жаловаться) отстранился. Илья вникал. Давал совет. Илья мог быть широк, но концепцию жизни имел определенную. (Боже, сколько раз она его подводила!) Я претендую, возможно, только претендую, на расплывчатую широту, известную беспринципность, но вероятно, все мы со стороны выглядим совершенно иначе...

Илья хоть и не был русским, но в излюбленном русском занятии — раскрытии души «под закуску» — знал толк.

Илья любил женщин. Всячески. Поэтически, плотски, сангвинически, грубо, нежно. И его тоже любили. Возможно, он это по-гусарски преувеличивал и «вслух», и про себя. Но это неважно, раз он щедро тратил на это свою жизнь. Его чисто промысловых похождений я не знал. Когда его крепко задевало, он устраивался по-семейному, и это было часто даже трогательно. Казалось, хорошо, навсегда... Но бывало и трагично, отягощалось страстями, достоевщиной, нравственным тупиком.

Илья, я ужасно сочувствую тебе в твоих семейных и любовных делах, так как пивал от этой чаши.

Илья, тебя упрекали, что ты, будучи способным физиком, тратил себя на женщин. Теперь, когда я ностальгически облетаю страну своей юности, я думаю: какая все это ерунда! Никого нельзя выстраивать на свой неверный лад, нельзя разбазаривать дружбу, лучше поглупеть и прикрыть глаза, если в сердце твоем нет «не суда». Нельзя выключать человека из его большого космоса в узкие аспекты своего разумения.

Илья разбирался в искусстве. Он интересовался нашей работой. Ведь его родители были художниками. Вскоре я познакомился с Александрой Николаевной Якобсон — матерью Ильи.

Там, где Комарово незаметно переходит в Зеленогорск (меньше домов — больше леса), прямо у шоссе, стоял похожий на барак дом. Этот дом принадлежал ЛОСХу, и Александра Николаевна любила там бывать. Однажды мы с Ильей и Борей отправились из Комарово навестить ее. Меня поразили ее почти белые глаза, оживленная, богатая неожиданными поворотами, тонкоголосая речь. Александра Николаевна была очень ласкова. Искренность ее и простодушие казались даже несколько аффектированными. Она вдруг поворачивалась к тебе, маленькая, живая и, бросая тему, быстро расспрашивала тебя о чем-то твоем или требовала мгновенного подтверждения своих слов.

Расположения к этому семейству мне добавил и Миней Ильич Кукс, отец Ильи. Миней Ильич был довольно рослым мужчиной, с некоторой даже я бы сказал «выправкой». Розовый, с бритой до блеска головой, длиннолицый и улыбчивый, по-семитски горбоносый. Родители Ильи отрицали свою принадлежность к нации, а Илья, увы, спазматически, болезненно, яростной реакцией на само слово еврей признавал ее. Пишу об этом потому, что это было порой ужасно больно и для него, и для других. И потому что гнев к безобразию национализма и его последствий никогда не остынет во мне. Интеллектуальное убожество, духовное неблагородство антисемитизма вызывает стыд. Стыдно бывает открыть в человеке, которого уважаешь, этот злокачественный дар многострадальной жизни человека. В нашем дорогом Илье темная рана, порожденная этими низкими счетами между соседствующими племенами, постоянно зияла.

Миней Ильич бывал очарователен. Он был выразителен, эффектен в речах. Мастерством рассказа владел прекрасно. Художники этого поколения поразительно рассказчивы. Мне доводилось в разное время слушать устные новеллы Власова, Курдова, Ершова — я имел это удовольствие. Мы, следующее колено, значительно понизили эту культуру. Правда, Миша Майофис, будучи в ударе, бывает занимательным, симпатично излагает свои наблюдения Саша Сколозубов. 

Боря Власов в плане обериутского гротеска тоже чего-то стоил. В целом же линия пошла на понижение. Старики «заговорили» нас в юности, забросали тропами. Оглушенные, мы стали академичны, утратили темперамент (если что и было).

Известная красочность симпатичного Минея Ильича, как нам казалось, превосходила значительно уровень его работ. В самом деле, в этом богатом на таланты и индивидуальности сообществе он выглядел довольно бледно. Кроме того, под его боком, его жена была такой замечательной художницей, он был ей «не ровня». Да и работал он, кажется, мало. Под конец жизни он набрал силу, его эстампы стали интересней.

Миней Ильич славно изображал свое сибирское житье, свои таежные приключения. Он все знал: как носить дрова, как и какой, и когда класть костер.

Вот пара уцелевших кусочков повествовательной мозаики.

Городской комиссарообразный Миней занес таежным мужикам чудные для них речевые обороты. Минею что-то не то руку, не то ногу здорово придавило. «Дикая боль, мужики, помогите!» Мужики помогли, но без конца потом гоготали, вспоминая: «Слышь, Миней, какая у тебя боль-то была — «дикая»?

Вот как порой звучит для непривычного уха вполне заезженный постоянный эпитет.

Как все хорошие рассказчики, Миней привирал изрядно. Поди проверь! Ну, почему это он вдруг переводил с халдейского Библию, откуда вообще взялся этот его халдейский? Чудно!

Миней Ильич решительно, весь, кажется, в портупеях и крагах (другой рассказ), похитил, очаровав предварительно, светлоглазую провинциалку Санечку. И это он очень хорошо сделал, так как Санечке бремя культуры оказалось легко, и она превратилась в замечательную книжную и станковую рисовальщицу.

А.Н. Якобсон. Это имя стоит на титульных листах малышовых книг, наполненных изящно и хорошо нарисованными деревенскими детишками, телятами, гусятами, избушками.

Александра Николаевна прихватила с собой во время похищения всю поэзию своего деревенского детства.

Однажды я был приглашен уже не Ильей, а самой Александрой Николаевной в гости. Она показывала мне и моей жене Марине свои работы и много звенела своим колокольчиком. Такой уж был у нее голос. Это был очень приятный вечер. Мы много узнали про Боровно (где семья купила дом для летней жизни), про ее молодость, про Минея...

Но главное — картинки. Оригиналы, иллюстрации, эстампы, рисунки. Это женственное рисование. Про цветы, про девушек и детей, про гармошки, кирзовые сапоги, людей в баньке, про телят и козочек.

Александра Николаевна рисовала любовно, с безоговорочной симпатией, как бы рукой гладила дома, детей по головке. Девушки у нее полноватые, курносые. Симпатичность, плавность, мягкость. Минимум почти неизбежной для художника отстраненности, в крайнем случае, добрый юмор. Он, конечно, присутствует. В особенности, в отношении парней — трактористов, гармонистов. Вообще, так называемый «мягкий юмор». Никаких коллизий, вскрытий, скорее поэтизация, лубочное добродушие. Все такое забавное. Немного меньше прочности рисования, серьезной его внимательности — и возникла бы сусальность. Версия деревенского быта еще достаточно классична. Интересно, как далеко еще в якобсоновском, пахомовском искусстве до патологии, надрыва, отчуждения, до смакования некрасивого или жестокого, всего того, что проникло в графику в позднейшие времена. До неонатурализма еще далеко. Еще плетутся венки и поются песни. «Окопная правда» действительности еще никого не привлекала. Мозольная трудовая героика, уже существовавшая в то время, обошла и Пахомова, и Якобсон. Художнический идеализм еще не выдохся. Дух противоречия и пресыщения, дух научного анализа, играющий какую-то роль в делах теперешнего молодого поколения художников, не имел власти даже над нашей средой. Мое поколение еще не вело войны с отцами. Отцов здорово побили. И их, и нас (их особенно) надолго обездолили и в жизни, и в искусстве государственным террором. Нам было впору только кое-как связать культурные нити. Мы с удовольствием слушали «стариков» и получили из их рук, коль скоро это даяние стало возможным. Мы (нам теперь 50) верно окончательно закоснели в последней остаточной стадии классического периода советского искусства и, верно, бессознательно отторгаем новизну нового набора. Старая история. Но дело охранения не менее достойно дела ниспровержения. Это — что касается бессознательного, а сознательно мы многих подозреваем в конъюнктурности и беспорядочной компиляции «на вынос». Из разных эпох и разных мест. Да и потеря искренности за счет роста технического мастерства — плод не сладкий. А добрые плоды вызревают под любое консервативное брюзжание. Дай Бог! Как безобразно я отвлекся!..

Сейчас передо мной нежно рокочет Александра Николаевна и мечет неокантованные рисунки...

Илья сидит, свесив с колен жилистые кисти. Александре Николаевне патетически нравится моя беловолосая, с баранкой на затылке, Марина. Она хочет ее нарисовать. Попутно восхищается «Илюшиными руками» и вообще нашей тленной красотой. (Мне думается, что к нам с Ильей это слово применимо разве что в очень расширительном значении).

Да, эти художники еще просто любили красивое. Мы, их ученики, теперь уже, кажется, заскучали в этом затоне мирной красы. Я лично, по крайней мере. Мне хочется другого... Но бежать, «задрав штаны», не хочется ни за кем. А по-прежнему хочется держаться за пластику и мерить искусство эстетическими мерками. А какими еще? Информативность? Психоанализ? Демократичность?

Некоторые теперь говорят: не надо быть высокомерным, мы не на Парнасе, надо дать зрителю, чего он хочет. Это антикультура. Или культура потребительского общества — что одно и то же. Сопротивление процессам — тоже процесс.

А еще Александра Николаевна замечательно пела какие-то глубинные русские песни, с особенными и достоверными интонациями.

Я кончаю писание о созвездии Куксов. Оно погасло. Но я с ними никогда не попрощаюсь.

1987

(Опубликовано в книге «Николай Ковалев. В продолжение любви». Мурманск, 2009. С. 164 – 166).

наверх